Да, Творогов отлично помнил то время, когда Женька Синицын еще восторгался чудачествами старого Краснопевцева. И был счастлив, что попал к нему в лабораторию. Это теперь многим кажется, будто их вражда началась чуть ли не сразу, а на самом деле прошло немало времени, прежде чем Творогов почувствовал, как меняется отношение Синицына к своему шефу. Пожалуй, он даже мог точно назвать день, когда впервые ощутил эту перемену в Женькином настроении.
Это было на одном из лабораторных семинаров или, точнее, сразу после семинара, когда сотрудники еще не разошлись по своим комнатам. Краснопевцев вдруг своим громким, хорошо поставленным, рокочущим голосом обратился к Валечке Тараненко:
— А где же ваша да-а-авненько обещанная статья, дорогая Валентина Михайловна?
Валя Тараненко покраснела и пролепетала что-то невнятное. Щекотливость ситуации заключалась в том, что на самом деле статья эта уже больше месяца находилась у самого Федора Тимофеевича. Он взял рукопись домой да так и забыл о ней. И теперь никто не решался сказать ему об этом, потому что старик вечно ставил всем в пример свою память, уверял, что н и к о г д а и н и ч е г о не забывает, гордился своей памятью, и, естественно, ничто не вызывало у него такого гнева, как чья-либо попытка намекнуть на его забывчивость. И в этот раз все молчали, а Краснопевцев с шаловливой галантностью погрозил Валечке пальцем и сказал:
— Я понимаю, Валентина Михайловна, ваши многочисленные поклонники избаловали вас и приучили к неточности, но наука — дама строгая, она требует обязательности…
— Вот именно! — вдруг с неожиданной резкостью сказал Синицын.
Как часто вовсе не задевают нас, проходят мимо нашего внимания, не остаются в нашей памяти далее весьма существенные события, если они касаются людей, которые нам безразличны. И как глубоко, как невытравимо впечатывается в нашу память любая мелочь, любая деталь, имеющая отношение к человеку, которого мы любим!
Творогов тогда не знал, не мог знать, что этот пустячный, на первый взгляд, эпизод станет решающим, поворотным моментом в отношениях между Синицыным и стариком Краснопевцевым, что это минутное столкновение между ними многое определит в дальнейшей судьбе Синицына, в дальнейшей судьбе всей их лаборатории, что именно эта минута, по сути дела, и была для Синицына м и н у т о й в ы б о р а. Ничего этого еще не мог знать Творогов, но тем не менее сцена эта навсегда с болезненной остротой запечатлелась в его памяти. Эта резкость Синицына уже была знакома ему — когда в жестокой решимости словно бы наливалось тяжестью Женькино лицо, когда, казалось, он уже и не слышал и не видел никого, кроме того человека, на которого была обращена его ярость. В памяти Творогова остались и удивленно вскинутые косматые брови Краснопевцева, и растерянные его глаза за толстыми стеклами очков — по-детски беззащитный взгляд человека, неожиданно получившего удар и еще даже не успевшего сообразить, кто и за что его ударил.
— Вот именно! — повторил Синицын, казалось, с трудом разжимая свои затвердевшие губы.
— Что вы хотите этим сказать?
— Я хочу сказать, Федор Тимофеевич, что статью Валентины Михайловны, — раздельно произнес Синицын, — вы еще месяц назад при мне положили в свой портфель. А Валентина Михайловна теперь боится напомнить вам об этом. Только и всего, Федор Тимофеевич.
Валя Тараненко протестующе, отчаянно замотала головой, а Краснопевцев медленно побагровел и прогремел на всю комнату, на весь институтский коридор:
— Молодой человек! Я еще никогда в жизни — слышите: ни-когда! — ничего не имел обыкновения забывать!
Была ли это лишь игра, одно из тех театральных действ, которые Федор Тимофеевич Краснопевцев обожал время от времени разыгрывать перед студентами, или слова Синицына действительно вывели его из себя? Побагровевшее, внезапно налившееся темной кровью лицо, пожалуй, свидетельствовало о том, что это был настоящий, подлинный приступ гнева.
Может быть, он понял, почувствовал в эту минуту, что речь идет о большем, чем его старческая забывчивость?..
— Да будет вам известно, Евгений Николаевич, в свои шестьдесят пять лет я помню наизусть всего «Евгения Онегина» от первой до последней строфы! Не угодно ли проверить, у кого из нас лучшая память?
И он тут же, встав в театральную позу, прочел:
Мой дядя самых честных правил,
Когда не в шутку занемог,
Он уважать себя заставил,
И лучше выдумать не мог…
— Ну продолжайте, Евгений Николаевич, что же вы молчите?
— Простите, но у меня поставлен опыт, — холодно сказал Синицын. — Мне некогда.
С этими словами Женька повернулся и вышел.
Это было как объявление войны. Если до этой фразы, произнесенной Синицыным, положение еще можно было спасти, поправить, обратить все происшедшее в шутку, в буффонаду, к чему, казалось, стремился, на что, казалось, поощрял Синицына и сам Краснопевцев, то теперь уже обратного пути не было.
Потом, уже вечером, когда они вдвоем шли из института, Творогов сказал Женьке: «Зачем ты так резко со стариком? Неужели нельзя было как-то помягче, потактичнее? Нужно быть снисходительнее к старикам, нужно уметь прощать их чудачества…» И вот тогда-то Синицын и сказал с горечью: «Что чудачества… Чудачества — не беда. Беда, что, кроме чудачеств, давно уже нет ничего. Чудачества для него, как профессорская мантия, а сними ее — и ничего не останется, пусто. Неужели ты еще не видишь этого?» И Творогова тогда поразили не столько даже эти слова, сколько та глубокая горечь, которая в них прозвучала, — словно в тот вечер Женька Синицын раз и навсегда прощался с чем-то очень дорогим для себя…
— Я вот о чем потом часто думал, вот какой вопрос себе задавал, — сказал Творогов Антону Терентьевичу. — Отчего это Краснопевцев так жаждал получить к себе именно Синицына, отчего взял его в лабораторию, и не просто взял, а сразу выделил среди остальных, приблизил к себе — в чем тут секрет? Что это было — слепота, неспособность увидеть полную несовместимость характеров? Или стариковское упрямство, стариковская самоуверенность, — ведь многие тогда мечтали попасть в лабораторию к — самому! — Краснопевцеву. Так неужели, мол, ради такой возможности вчерашний студент, мальчишка, без году неделю проработавший в институте, не поступится своим характером? Да и стоит ли принимать в расчет этот характер? Потом уже Синицын мне говорил: «Ему нужны были мои руки и ничего больше». Может быть, и так, но я все же думаю, дело обстояло сложнее. Краснопевцев уже чувствовал, что жизнь его завершается, близится к концу, и ему хотелось иметь рядом с собой, вырастить последнего своего ученика — не просто еще одного сотрудника лаборатории, а именно у ч е н и к а, человека, с которым связывались его надежды сохранить свое имя в науке. На что еще мог он рассчитывать? Те проблемы, которыми он занимался прежде и которые принесли ему успех и известность, уже отошли в прошлое, наука шагнула далеко вперед, делать ставку на новые работы, как он ни бодрился, ему было уже трудно. Значит, оставалась единственная надежда — его ученики. И тем неожиданнее, тем острее было разочарование, тем больнее удар, когротивникда он понял, что его ученик, которому он сам лично покровительствовал, становится его пом, его врагом… А впрочем, кто знает, может быть, старик вовсе и не был так наивен, так лишен проницательности, как нам теперь кажется. Может быть, как раз с самого начала, с появления Синицына в институте, с его первых шагов Краснопевцев, чувствуя незаурядность этого человека, уже интуитивно угадывал в Синицыне своего будущего противника, именно несовместимость их угадывал, и оттого стремился приблизить, пригреть, приручить его…
Антон Терентьевич слушал Творогова внимательно, не перебивая, и Творогов был благодарен ему за это: как раз сегодня, сейчас ему была особенно необходима вот эта возможность — свободно выговориться.