— Итак, кто сегодня у нас именинник? Вы, Синицын, если мне не изменяет память? — эти слова он сопроводил коротким, добродушным смешком. Что крылось за этим смешком — предупреждение или прощение? — Тогда не будем терять драгоценного времени. Докладывайте, Евгений Николаевич, прошу вас.
Синицын медленно, как бы даже лениво поднялся во весь свой рост. Был он высок, рыжеват, нескладен, уже тогда у него явно обозначалась сильная сутулость, крупные лопатки так и выпирали, так и ходили ходуном под старым, поношенным свитером.
Он помял в руках какой-то листок, мелко исписанную бумажку и сказал:
— Мне нечего докладывать, Федор Тимофеевич.
Так сказал он и спокойным, безоблачным взглядом посмотрел на Краснопевцева.
— То есть как? — изумился Федор Тимофеевич. — Вы не готовы сегодня?
— Нет, дело не в этом, — сказал Синицын. — Вы меня не так поняли. Я подготовился, но мне нечего докладывать.
— Вот как… — неопределенно произнес Краснопевцев и вопросительно вскинул свои по-стариковски лохматые, седеющие брови.
Тут же ему на выручку пришла Маргарита Давыдовна:
— Вы говорите загадками, Евгений Николаевич. Объясните, пожалуйста, по-русски, что это значит.
— Ну что ж тут объяснять, Маргарита Давыдовна, — снисходительно сказал Синицын. — Я убедился, что та тема, над которой я работаю, которую мне предложил Федор Тимофеевич, не дает материала для диссертации. Вот и все. Я написал статью, статья опубликована, по-моему, этого вполне достаточно. Защищать же такую диссертацию мне не хотелось бы… Что тут неясного, Маргарита Давыдовна?
— Вы убедились… Вам не хотелось бы… Что это за разговор! То, чем предлагает вам заниматься Федор Тимофеевич, сегодня передний край биологии, а вы позволяете себе говорить такие вещи! Или, по-вашему, влияние ультрафиолета на клетку, на процессы, в ней протекающие, не существенная проблема?
— Существенная, — сказал Синицын. — Но весь вопрос в том, как ею заниматься, Маргарита Давыдовна. Это как игра в шахматы: можно вести партию, имея определенный замысел, идею, а можно просто передвигать фигуры — авось что-нибудь выйдет. Мы занимаемся всем понемножку и ничем в частности: давайте посмотрим, как влияет ультрафиолетовое излучение на транспорт калия — давайте! На проницаемость мембраны? Давайте! На активность митохондрий? Пожалуйста, попробуем и это. На дыхание клетки? Сколько угодно! А ради чего, с какой целью — ведь мы толком не знаем. Да мы ведь и сами-то эти процессы в их чистом виде еще не знаем, не изучили достаточно глубоко, а уже торопимся, спешим — как бы не отстать от других, как бы кто не сказал, что мы ретрограды. Это, по-вашему, и есть передний край науки, Маргарита Давыдовна?
Все в лаборатории знали, как почти по-ребячьи гордился Федор Тимофеевич тем, что лаборатория стала заниматься влиянием ультрафиолетового излучения на клетку, тем, что он в своем возрасте не побоялся взяться за новую проблематику, тем, что не отстает от современных идей в науке. Так что Синицын наносил удар сейчас в самое чувствительное место.
— Какая самонадеянность! — возмущенно сказала Маргарита Давыдовна. — Какое мальчишество!
И верно, Синицын рядом с Маргаритой Давыдовной выглядел сейчас, как десятиклассник-переросток перед разгневанной, отчитывающей его учительницей.
Течение семинара вдруг пошло вспять, все перевернулось шиворот-навыворот. Те люди, которые только что собирались ставить под сомнение работу, проделанную Синицыным, теперь возмущались его нежеланием защищать диссертацию, с горячностью доказывали значительность этой работы. Сама по себе мысль, что тема, предложенная Краснопевцевым, может оказаться бесплодной, недиссертабельной, казалась им кощунственной. Они убеждали Синицына в том, что он заблуждается, ведет себя несолидно, взывали к его чувству долга. Те же, кто до начала семинара собирался отстаивать Синицына, кто собирался доказывать серьезность проведенных им исследований, теперь молчали в растерянности. Впрочем, это было в духе Женьки Синицына, это было свойством его натуры: перевернуть все вверх дном, поставить с ног на голову, казалось бы, даже и не затратив на это особых усилий, а потом молча, спокойно наблюдать за происходящим. Он по-прежнему возвышался надо всеми, словно заупрямившийся школьник у классной доски, из которого уже никаким способом невозможно вытянуть больше ни слова.
А Творогов… Что испытывал в эти минуты Творогов?
Ему казалось, когда-то в детстве, совсем маленьким мальчишкой, он уже испытал, уже пережил нечто подобное. Было это летом, на даче. Он стоял на берегу небольшого пруда, разглядывая только что пойманную тоненькую стрекозу, когда его друг и приятель, одногодок, соседский мальчишка подкрался неожиданно сзади и столкнул его в воду. Этот ужас внезапного падения, мгновенно охвативший его холод, от которого взметнулось и сразу оборвалось сердце, этот панический страх оттого, что он задыхается, захлебывается, еще даже не успев понять, что с ним произошло, — все это надолго осталось в памяти маленького Творогова и потом еще не раз возникало, приходило к нему в повторяющемся мучительном сне. Но главное, что поразило, потрясло тогда Творогова, с чем никак не мог он смириться, — это то, что когда он, ошарашенный предательской неожиданностью случившегося, наконец вынырнул из воды, он увидел своего друга-приятеля хохочущим, буквально изнемогающим от беззаботного хохота. Он, этот соседский мальчишка, и не догадывался, казалось, о том, что сейчас совершил, для него это была лишь удавшаяся проделка, он и представления не имел, чем стали эти секунды для Творогова.
Понимал ли Женька Синицын тогда, на лабораторном семинаре, что значил его поступок для всех остальных, для его друзей, для тех, кто так переживал за него все предшествующие дни, кто всерьез готовился защищать его?..
В тот день семинар закончился примиряющим жестом Краснопевцева.
— Неудовлетворенность собой, своей работой — это святое чувство, отнесемся же к нему с должным уважением, без этого чувства нет и быть не может настоящего ученого, — с некоторой долей торжественности произнес он. — Кто из нас в молодости не испытывал этого чувства! Порой оно бывает чрезмерно, преувеличенно, — ну что ж, может быть, и это не так уж плохо. Я думаю, у Евгения Николаевича сейчас именно такой период. Не будем спешить, не будем торопиться с выводами, дадим ему возможность спокойно подумать. Наверно, и советы старших товарищей окажутся небесполезными для Евгения Николаевича, помогут ему разобраться в самом себе. А главное — не надо отчаиваться, Евгений Николаевич, не надо падать духом, вот увидите, пройдет несколько дней, вы успокоитесь и взглянете на свою работу уже совсем иными глазами…
Краснопевцев уговаривал, утешал Синицына, незаметно поворачивая дело так, будто Синицын и правда потерпел сегодня на семинаре поражение, провал, будто и правда он нуждался сейчас в утешении и ободрении. И Синицын — против своего обыкновения — ни разу не перебил Краснопевцева и всю его длинную убаюкивающую речь выслушал молча, не возражая, не стремясь вступить в спор. Как будто он уже решил для себя что-то главное, и все остальное теперь не имело для него значения.
А Творогов в те минуты ощущал лишь одно: как болезненно разрастается, захватывает все его существо чувство обиды. Оно, это чувство, было тем сильнее, что не находило выхода, что он не мог высказать его немедленно, тут же, на семинаре.
Зато с какой страстью, с какой жестокой горячностью накинулись они все — и Творогов, и Вадим Рабинович, и Валя Тараненко — на Синицына, едва только остались одни в своей уже начинающей приобретать известность, уже становящейся знаменитой двадцать седьмой комнате.
— Ну ты, старик, даешь! — сказал Вадим Рабинович. — Мог бы, между прочим, хоть с нами посоветоваться. Предупредить нас, что ли.
— Предупредить? Зачем? Что мы ему! — сразу же подхватила Валя Тараненко. — Это мы о нем думаем, беспокоимся, голову ломаем, как ему помочь, переживаем, а ему, оказывается, на все на это ровным счетом наплевать…