Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Он замолчал. Как будто ему надо было собраться с силами, чтобы произнести решающее слово. Устинов смотрел на него сейчас с пристальным интересом, и в то же время, казалось, печаль проглядывала в его глазах.

— Да. Я знаю, — произнес наконец Веретенников с нажимом. — У вас тот находит спасение, кому есть  в о  и м я  ч е г о  спасаться! Понимаете? Кому есть за что ухватиться в этой жизни! Ну? Что вы скажете? Вы согласны со мной?

— Да, согласен, — медленно ответил Устинов, словно бы продолжая еще размышлять над словами Веретенникова. — Только бы… только бы я вот что добавил: человек ведь и заблуждаться может… тем более в таком состоянии, в каком он сюда приходит… Ему кажется, все рухнуло и ухватиться, как вы сказали, не за что, а на самом деле…

— Ну, а если… — с тоской, с отчаянием выговорил Веретенников, и пальцы его, сжимавшие подлокотник кресла, вдруг побелели от судорожного напряжения, — если  д е й с т в и т е л ь н о  в с е  р у х н у л о?

— Это кажется, — сказал Устинов. — Поверьте мне, Леонид Михайлович, всегда остается что-то, ради чего стоит жить…

— Не-ет… — Веретенников помотал головой, словно от зубной боли. — Не-ет, Евгений Андреевич, не утешайте… Я ведь тоже кое-что повидал в жизни и знаю… Так что не надо меня утешать. Я главного ведь еще вам не рассказал, Евгений Андреевич… главного… Того, что вот здесь у меня, — он ткнул себя рукой в грудь, — жжет… Мы мыслью себя тешим, будто любую свою вину искупить можно, будто любой грех отпускается… А это не так! Мы думаем, будто сами своей жизни хозяева: сегодня так ее повернул, а завтра этак — вот все и в порядке. Да-да, мы слишком уверовали в то, что все можно поправить. Мы о жизни печемся, а о с у д ь б е  не думаем. Улавливаете мою мысль? — Ребячьи белесые бровки на лице Веретенникова мучительно изогнулись, как будто он сам сейчас пробивался к чему-то необычайно важному для себя. — Древние греки это хорошо понимали. Рок! Рано или поздно он настигает человека. Хотя при чем здесь древние греки? Не слушайте меня, Евгений Андреевич! Скажите: заткнись, Веретенников, ты и тут заболтать все словами хочешь! Собственную подлость в красивую упаковку норовишь упрятать, чтобы не так дурно пахло. Древние греки! Рок! Преступление и наказание! Страсти господни! А просто подлецом, обыкновенным вульгарным мерзавцем быть не угодно ли? Простите, Евгений Андреевич, — с усталостью вдруг перебил сам себя Веретенников. — Я действительно заговорился. И вас своими словесами запутал. А все проще. Что уж тут мудрить. Дело в том, что…

И Веретенников, сбиваясь, с трудом подыскивая слова, начал рассказывать Устинову о Клаве, о прошлых своих отношениях с ней, о последнем своем появлении в ее квартире…

Устинов слушал, не перебивая, внешне он был спокоен, только потирал, поглаживал машинально изуродованную свою руку, как бы пытаясь унять застарелую боль. И лишь когда упомянул Веретенников о встрече в распивочной с приятелем своим прежним, наркологом, тень гнева пробежала по лицу Устинова.

— Ну вот, а остальное вы уже знаете… — закончил Веретенников свою исповедь. — Финита ля комедия. Я конченый человек, Евгений Андреевич. Вы не представляете, что это для меня значило. Я ведь как за последнюю соломинку за эту надежду ухватился. И всё. Крах. Нет больше смысла.

— Смысл всегда есть, пока мы живем, — сказал Устинов.

— Пока мы живем! Вот именно — пока мы живем. А если мне жить не хочется?! Если меня нет уже? Вот я сижу перед вами, рассуждаю о чем-то, пыжусь, а меня уже нет. Я  н е  с у щ е с т в у ю. Точка. Кончился Веретенников.

— Бросьте, — сердито сказал Устинов. — Вот это уже действительно пустые слова. Это полоса отчаяния. Ее надо преодолеть.

— Во имя чего? Во имя чего, Евгений Андреевич, дорогой! Смысла-то нет! Помните, я вам рассказывал, как я, пьяный, однажды провалился в свежевырытую могилу? И уснул. Потом просыпаюсь и не могу понять, где я. Ночь, дождь идет, темнота и стылость промозглая. Я встать, вылезти пытаюсь, а со всех сторон — слизь глиняная и уцепиться не за что. Руки скользят, только ухватишься вроде — тут же земля, мокрая, оползает. До сих пор это ощущение страшное помню. Так и теперь. Не выбраться мне, Евгений Андреевич. Не выбраться. Смысла нет. Вот что главное. Ничего же не осталось, Евгений Андреевич! Ни-че-го! — с надрывом проговорил Веретенников и обхватил опять, сжал голову руками.

— Смысл есть, — все с той же мягкой настойчивостью повторил Устинов. — Поверьте мне, смысл есть. Вот вы спрашиваете: жить ради чего? Да ради того хотя бы, чтобы других  с п а с т и, п р е д у п р е д и т ь… Чтобы другие не повторили ваш путь. Даже когда человек гибнет, у него остается эта возможность — кричать миру: осторожно! здесь гибель! Вот в чем смысл.

— Чужие ошибки никого ничему не учат, — сказал Веретенников.

— Напрасно вы так думаете. В любом случае надо пытаться. Предостеречь, избавить людей от тех страданий, которые вы испытали сами, — и в этом, вы скажете, нет смысла? Знаете, когда я только-только начинал заниматься тем, чем занимаюсь теперь, я сказал себе: если тебе удастся спасти хотя бы одного — о д н о г о  человека, твоя жизнь уже будет оправдана. Разве не так? Вы не согласны со мной?

— Вы — другое дело, Евгений Андреевич.

— А вы? Вы? Передайте людям свой опыт, пусть горький, пусть страшный, но — передайте! Вы же умеете это делать!

— Вы что — о моем писательстве? — криво усмехнулся Веретенников. — Так знайте: я на нем крест поставил. Нет такого писателя Веретенникова. Нет и не было. И не говорите мне про труд, про терпение. Я тут пробовал, с утра до вечера за письменным столом просиживал, штаны протирал. А что толку? Я ведь и половины того, что умел, что мог когда-то, теперь не могу. Чувствую я это, знаю. Других можно пытаться обманывать, а себе-то зачем врать? Поздно, Евгений Андреевич. Все пропито: и ум, и талант — все пропито. Мозг мой наполовину водка съела, вы сами это знаете. А водить по бумаге склерозным пером — нет уж, спасибо!

— Вот это мне нравится! — неожиданно сказал Устинов. — Наконец я живого человека перед собой вижу! Ваше недовольство собой, оно как раз…

— Ах, оставьте, Евгений Андреевич, — перебил его Веретенников. — Я знаю: вы хороший утешитель. Это ваша профессия. Но не надо. Это ничего уже не изменит. Я действительно поставил крест на литературных забавах. Еще не хватало мне в графомана превратиться. Я это давно понял, еще до встречи с Клавой, только сам себе не хотел признаваться. А тут вдруг — проблеск! Надежда! Судьба дарит мне сына — подумать только! Вот оно, оправдание твоей жизни, говорил я себе. Поверите ли, слезы у меня на глазах выступали, когда я думал об этом! — Опять странная какая-то страдальческая улыбка поползла по лицу Веретенникова. — А в глубине души я уже знал, догадывался, что судьба опять ткнет меня носом в собственное дерьмо. Вот так-то оно, Евгений Андреевич. На чем, как говорится, сели, на том и слезли.

— Вы ожесточены сейчас, — сказал Устинов. — И вы замкнулись, вы сосредоточены только на самом себе. Вы совсем не думаете о других людях. А они нуждаются в вас.

— Кто же это, интересно бы знать?! — хрипло спросил Веретенников. Чувствовалось, что он уже измотан этим долгим разговором. Болезненная чернота сгустилась под его глазами, и испарина выступила над верхней губой.

— Ваша мать хотя бы, — сказал Устинов.

Веретенников не отозвался. Он молчал, опустив голову.

— А Клава?

— Да вы что?! — вскинулся Веретенников. — Я ей противен, отвратителен, она сама так сказала. Какая уж тут надежда!

— Но ее можно понять, — сказал Устинов. — Поставьте себя на ее место. Вы в ужасе отшатнулись от ее сына, от вашего сына. Каким бы он ни был, но это  в а ш  сын. Что она должна была почувствовать при этом?

— Но я не мог по-другому! Самое ужасное как раз в том, что я  н е  м о г  по-другому! И никогда не смогу. Судите меня как угодно, но — н е  м о г у! — И Веретенников закрыл лицо руками.

— Успокойтесь, вы сейчас слишком возбуждены, — проговорил Устинов. — Я скажу сейчас банальность, но вы все-таки вслушайтесь в нее: время все лечит. Душевные силы еще вернутся к вам. Есть только две силы, способные возрождать нас после самых тяжких потрясений, — это любовь и доброта. Д о б р о т а  и  л ю б о в ь. Помните об этом. Вы мучаетесь — значит, в вас говорит совесть. А пока в человеке жива совесть, он остается человеком. Душа ваша сейчас корчится от боли, но она и очищается этим страданием. Это тяжелый путь, но у вас должно хватить мужества пройти его до конца. Вот увидите, — с неожиданной, словно бы смущенной улыбкой закончил Устинов, — пройдет время, вас еще и к письменному столу снова потянет, так что не зарекайтесь.

48
{"b":"825641","o":1}