Щетинин давно уже усвоил ту простую истину, что далеко не всегда можно верить словам, которые произносятся вслух, что за внешними, казалось бы очевидными, мотивами поступков того или другого человека нередко кроются совсем иные, истинные, побуждения. Что служило источником энергии для сидевшего сейчас перед ним старого профессора, что заставляло его действовать, писать письма, сражаться с уже, казалось бы, поверженным противником? Ненависть к Устинову? Неколебимая вера в собственную миссию — миссию правдолюбца и хранителя основ? Или теперь, в старости, он действовал лишь по инерции, по тем самым законам, которые усвоил когда-то в прежние годы? Так или иначе, но интересы его сейчас, кажется, совпадали с интересами самого Щетинина. И это было главное.
— Кирилл Федорович, — сказал он, — а вы не могли бы рассказать подробнее, что конкретно вы имели в виду, когда утверждали в своем письме, будто Устинов высказывался в поддержку академика Сахарова?
— Пожалуйста. Конечно, могу, — с воодушевлением отозвался Снетковский. — У меня каждое слово фактами подкреплено, а как же иначе? Так вот, относительно Сахарова. История тут такая. Вы помните, вероятно, некоторое время тому назад народ наш дал нелицеприятную оценку действиям этого так называемого академика, сурово осудил его антисоветские, враждебные нашему обществу высказывания. Часть откликов по этому поводу тогда и в газетах даже печаталась, у вас это, наверно, на памяти.
Щетинин кивнул. Как не помнить ему то время, если и самому доводилось тогда по заданию райкома собирать подобные отклики. Помнил он, все хорошо помнил.
— Ну, естественно, — продолжал Снетковский, — и наш институт не мог оставаться в стороне. Мнение ученых по понятным причинам было тогда особенно важно. Так что по поручению райкома мы проводили своего рода общественный опрос, просили ведущих своих специалистов выразить свое отношение к неблаговидным поступкам академика. Осуждение, само собой разумеется, было единодушным. Да и что, кроме презрения, мог вызвать этот отщепенец, готовый продать американцам свою Родину? Двух мнений, по-моему, тут быть не могло. И вот дошла очередь до Устинова, обратились к нему. Так, мол, и так, Евгений Андреевич, выскажитесь, пожалуйста. И что, вы думаете, отвечает Устинов? Может быть, порицает, клеймит, выражает возмущение? Ничего подобного! Представьте себе, он отказывается осудить Сахарова!
— Как отказывается?! — поразился Щетинин.
— А так просто. Отказывается — и все. Ему же обязательно вразрез надо идти со всеми. Он же не может свою оригинальность не продемонстрировать. Ну хорошо, я понимаю, когда это касается частных вопросов или научных наших споров, это ладно, это бог с ним, пусть фокусничает, если ему так нравится. Но тут-то! Тут-то! Речь ведь идет о деле принципиальной политической важности! О нашем единодушии перед лицом идейных врагов, готовых уничтожить нас, стереть с лица земли. Да что я вам рассказываю, вы сами все понимаете. И вдруг такая демонстративная обструкция! Ну, наши товарищи, которые этим делом занимались, в первый момент, должен вам сказать, даже растерялись, ушам своим не поверили. Никак они не ждали такого. «В чем дело? Почему?» — спрашивают Устинова, это уже на более высоком уровне. А он и тут свою теорию развивает, и тут у него, видите ли, собственная точка зрения. «Как, говорит, я могу осуждать Сахарова, если я не читал ни строчки его трудов, если ни одного его высказывания никогда не слышал сам, собственными ушами?» — «Так что же, — вполне логично тогда спрашивают его, — следовательно, вы выражаете желание читать эту антисоветскую стряпню? Так вас надо понимать?» — «Ну желание не желание, — отвечает Устинов, — однако, как ученый, я привык судить лишь о том, что знаю. Высказывать же мнение о вещах мне неизвестных считаю невозможным». Видите как? Все, значит, считают, возможным, а он один — нет! Ему говорят: «Что же, выходит, вы не верите тому, что сообщают наши официальные органы, что пишет советская пресса?» — «Нет, почему же, верю, — отвечает он. — Только детального, объективного изложения взглядов Сахарова я пока что нигде не читал. Заклеймить — это не значит еще разобраться». — «Ну, знаете ли, — говорят ему, — такого мы от вас не ожидали. Понимаете ли вы, кого вы защищаете, чьим адвокатом сейчас выступаете?» А Устинов: «Никого, мол, я не защищаю. Дайте мне прочесть труды Сахарова, и, может быть, тогда я первый выступлю с его осуждением. А так, вслепую, только потому, что все осуждают, нет, я не могу». Так и уперся. И представьте себе, никаких последствий для Устинова. Нет, я думаю, либеральничаем мы нынче, очень либеральничаем, и напрасно. Раньше бы, в прежние времена, этого дела так не оставили, — Снетковский с горестным осуждением покачал головой, и седой венчик взметнулся и опал, словно бы под порывом ветра. — Этим своим либерализмом мы сук рубим, на котором сидим, вот попомните мое слово. Сами подумайте: какой урок тот же Устинов преподал молодежи? Выходит, все дозволено? И плюнуть, по сути дела, в лицо коллектива можно: вы все, мол, тут пешки, котята слепые, я один зрячий. Вот ведь оно как получается, ежели вдуматься.
— Да, вы правы, — сказал Щетинин. В рассуждениях Снетковского, в горестно-недоуменных его сетованиях он и правда находил что-то, созвучное собственным мыслям. Слишком много стало людей, которых хлебом не корми, дай только высунуться с собственным мнением. Его всегда раздражала эта склонность к умничанью.
«Раньше мы гордились тем, что каждый из нас — своего рода винтик в огромном государственном механизме, — думал Щетинин. — Теперь это слово стало едва ли не ругательным. Никто не хочет быть винтиком. Однако все словеса эти — демагогия чистой воды. Винтики необходимы, без них далеко не уедешь, что бы мы там ни говорили. Беда в том, что слишком много развелось демагогов. Прав профессор: мы сами рубим сук, на котором сидим. Исчезает уважение к установкам. Вместо того, чтобы следовать идеологической линии, люди начинают рассуждать, вопросы всякие задавать: почему да зачем? А ты выкручивайся, отвечай. Нет, раньше проще было».
— Да, вы правы, — повторил Щетинин. — Насчет урока для молодежи. Нынешняя молодежь на такие уроки особенно восприимчива.
— Я потому и сигнализировал, — обрадованно сказал Снетковский. — Видите ли, хоть такие формулировки нынче не очень в моде, я бы взял на себя смелость утверждать, что у него, у Устинова, отсутствует классовый подход к явлениям. Он людей не на трудящихся и эксплуататоров делит, как мы привыкли, а на пьющих и непьющих, или, как он выражается, на «алкоголепийцев» и трезвенников. А я, хоть и ретроград, может, с точки зрения таких, как Устинов, — Снетковский усмехнулся, — а все же уверен, что наш советский человек, даже и запьянцовский, куда как сознательнее любого самого трезвого американца. И никто меня не переубедит в этом.
— Правильно! — сказал Щетинин. — Абсолютно правильно! Наш человек, хоть и выпьет, а все равно на голову выше западного обывателя, это вы верно подметили. Я с вами согласен.
— Ну вот видите, — удовлетворенно произнес профессор. — Очень приятно, что мы с вами сходимся, а вот Устинов, тот как раз других взглядов придерживается, прямо противоположных. Немало копий мы с ним сломали по этой части: примиренчества, я считаю, тут быть не может. Устинов, например, не раз, причем публично, на собраниях, выражал недовольство тем, что у нас, мол, не публикуется полных данных о потреблении алкоголя, о количестве больных алкоголизмом, о числе самоубийств на почве пьянства, ну и так далее. Как будто он ребенок несознательный, не понимает, чем это вызвано. Высших государственных интересов для него словно бы и не существует. Будто неясно ему, что публиковать в нынешних условиях такие данные — это все равно что вкладывать оружие в руки наших идейных врагов. Политическая наивность просто беспредельная! Только наивность ли это, вот о чем стоит задуматься… — Снетковский сделал многозначительную паузу, по-стариковски пожевал губами. — Возьмите, к примеру, как он имел обыкновение вести себя с иностранцами. Те же разговоры о пьянстве, как якобы об общенародной беде нашей, как о национальной проблеме. Кто, спрашивается, его уполномочивал говорить такие вещи? Ну пусть ты сам так считаешь, это твое личное дело, хотя и здесь я с ним категорически не могу согласиться, но надо же все-таки учитывать, с кем можно откровенничать, а с кем нет. Так что, как видите, у меня, думаю, были все основания бить тревогу. Я лично совсем не уверен, что такой человек имеет моральное право работать с людьми. Что он может сказать людям? Что государство спаивает народ, выколачивая пьяные рубли? Это его любимая тема. Или какую-нибудь другую подобную благоглупость? Боюсь, что зерна, которые он посеет таким образом, могут дать только ядовитые всходы!.. А посмотрите, посмотрите, например, что писал он в нашу стенгазету! Разумеется, никто не стал печатать это его сочинение. Но копия у меня сохранилась, вот, можете взглянуть… — И Снетковский, согнувшись, на мгновение исчез за тумбой письменного стола, но тут же вынырнул снова, протягивая Щетинину листок с бледным машинописным текстом.