Некоторое время он еще колебался. Но взгляд его уже тянулся к ларьку, где толстый кавказец торговал сухим вином в разлив. И тошнотворная слабость подкатывала к горлу. Ему казалось: он сейчас упадет. Было только одно средство преодолеть эту слабость.
Сжимая мелочь в кулаке, Веретенников подошел к ларьку и встал в хвост небольшой — три человека — очереди. Ожидание, даже столь недолгое, казалось ему нестерпимым. Солнечный свет был раздражающе, мучительно ярким. Наконец очередь его приблизилась, он протянул продавцу руку с прилипшими к ладони монетами, и в то же мгновение все начало меркнуть в его глазах… Последнее, что он запомнил, — это монеты, падающие на прилавок…
Вытащила его тогда из этой гибельной круговерти Клава. Если бы не явилась она, если бы не прилетела, едва узнав, что он в больнице, еще неизвестно, как все обернулось бы. Слишком мрачные мысли тогда его посещали. И как он повел бы себя, поднявшись с больничной койки, куда бы занесло его на сей раз, не окажись тогда рядом Клава, все это было покрыто мраком.
Клава привезла его в Ленинград. Для Веретенникова так и осталось тайной, откуда она достала деньги на дорогу, как сумела вывернуться при ее-то малом заработке. Тогда он этим особенно и не интересовался. И даже мысль о том, чтобы вернуть ей эти деньги, как-то не приходила ему в голову. Тем более что в Ленинграде он вскоре опять запил — до отдачи ли долгов тут было! А потом уже и окончательно разминулись их пути.
Теперь вся эта история вновь ожила в памяти Веретенникова.
— Я же твой старый должник… — посмеиваясь, сказал он.
— Какой ты должник, Веретенников… — отозвалась Клава. — Тебя нет в моей жизни. Понимаешь? Нет. А как может быть что-то должен человек, которого нет?
Эти слова покоробили Веретенникова. Даже если это была шутка, то слишком горькая.
— Как это меня нет? — сказал он с деланно-шутливой обидой. — Вот он я, весь перед тобой.
— Ладно, оставим этот разговор, Веретенников, — сказала Клава. — И давай-ка, пожалуй, прощаться. Мне пора.
— Но можно… — начал было он, однако Клава перебила его:
— Нет, Веретенников, нельзя.
Белесые бровки Веретенникова обидчиво шевельнулись:
— Но ты же даже не знаешь, что я хотел сказать! Ты даже не дослушала!
— Что бы ты ни сказал, Веретенников, все равно — нет. Бесполезно. — И, помахав ему рукой, она пошла из кафе.
Так они и расстались тогда, но встреча эта не осталась бесследной для Веретенникова. Он вдруг начал ловить себя на том, что все чаще и чаще думает о Клаве. Обычно все то, что так или иначе было связано с прошлой его — пьяной — жизнью, он старался отбрасывать, вычеркивать из своей памяти. А тут… До случайной этой встречи он и вспоминать-то почти уже не вспоминал о Клаве. Считал, что отрезана та полоса жизни начисто и навсегда. Казалось, Клава исчезла, растворилась в его прошлом с такой же естественной легкостью, с какой растворяется сахар в стакане чая. Или это действительно только казалось?..
Теперь Веретенникова томило ощущение недосказанности, которое оставалось у него после встречи с Клавой. Словно было нечто такое, что должен был и не сумел он тогда разгадать. Раньше он считал Клаву простенькой, наивной девочкой, вся она была на виду. Теперь же он вдруг почувствовал, что вовсе не так она проста — словно за те годы, пока они не виделись, в ней совершилась неведомая ему душевная работа, произошла какая-то тайная перемена, суть которой так и не мог ни понять, ни уловить Веретенников.
«Она стала независимой — вот что, пожалуй, главное, — думал Веретенников. — Что ж, тогда все верно, так и должно быть. Мы зависимы, пока любим. Независим тот, кто не любит. Она разлюбила меня, только и всего».
Однако подобные размышления лишь подогревали его интерес к Клаве.
Вообще последнее время он стал чаще раздумывать о собственной жизни. Если раньше, в прежние времена, только в минуты протрезвления его раздирали противоречивые мысли и чувства — от самопрощения до самобичевания, от глубокого раскаяния до утверждения собственного права делать все, что душа пожелает, — то теперь раздумья о себе, о своем прошлом и будущем, о смысле всего происходящего с ним занимали его едва ли не постоянно.
Он почти не работал. То есть каждое утро он исправно садился за письменный стол, даже закладывал чистый лист в свою старенькую, раздерганную пишущую машинку, но дальше этого обычно дело не шло. Зато мысли его катились легко и свободно.
Устинов во время своих сеансов, помнится, говорил: «Теперь, когда ваше сознание просветлено, когда вы решили раз и навсегда отказаться от алкогольного дурмана, когда вы ощутили достоинство трезвой жизни, вас непременно ожидает прилив творческих сил. Все здоровое, сильное, истинно человеческое в вашей душе, то, что прежде вы глушили, забивали, травили алкоголем, теперь возродится и оживет, вы почувствуете подъем духа, работоспособность ваша возрастет, вы снова ощутите уверенность в себе…»
Если Устинов имел в виду работу мысли, ее, так сказать, свободный полет, то он, безусловно, был прав. Если же он говорил о реальной, практической работе, работе пером, то тут дело обстояло далеко не так блестяще. И это, пожалуй, было главное, что тяготило Веретенникова.
Мать Веретенникова, в свои восемьдесят два года продолжавшая хлопотать по хозяйству, готовить, стирать, гладить, ходить по магазинам, была преисполнена радостного благоговения перед тем превращением, которое совершилось с ее сыном. Она жила в этой же коммунальной квартире, но в другой комнате, и в те утренние часы, которые Веретенников проводил за письменным столом, она старалась и появляться бесшумно, и вовремя приносить стакан с крепко заваренным чаем, и успевать первой на телефонный звонок, чтобы ответить с суровой и в то же время горделивой непреклонностью: «Позвоните позже. Он р а б о т а е т». Ее можно было понять. Она до сих пор еще не отвыкла вздрагивать при каждом звонке, как вздрагивала тогда — при многодневных его загулах, всякий раз ожидая, что сейчас придут и скажут: с вашим сыном несчастье… Иногда в те изматывающие душу дни ей хотелось разбить телефонный аппарат, вырвать с корнем розетку, отключить дверной звонок, чтобы не ждать, не мучиться. Но она не могла этого сделать: ведь каждый звонок нес и надежду — вот сейчас раздастся в трубке ослабевший, хрипловатый, покаянный голос ее сына: «Мама…» Столько лет она жила с невидимым, но так явственно и постыдно ощущаемым ею самой клеймом: м а т ь п ь я н и ц ы, что теперь, когда душа ее, наконец, распрямилась, когда позор этот, переживаемый ею с такой мучительной болью, остался позади, она словно бы старалась наверстать то, что было недодано ей жизнью, — возможность и право гордиться сыном…
Веретенникова же порой начинало раздражать это ее хождение на цыпочках, это многозначительно подчеркнутое: «О н р а б о т а е т». Он-то знал подлинную цену своему утреннему времяпрепровождению.
Рассказы не шли. То, что сочинял он прежде, казалось мелким, фальшивым, надуманным. Один только «Лесоповал», хранящийся в глубине стола, помогал ему не потерять окончательно веру в себя. Ведь мог же он! Мог!
Он извлекал на свет божий старую, в редакторских пометках рукопись и начинал перечитывать наугад выхваченные страницы. Ему казалось, что в этот момент с ним происходит нечто, похожее на подзарядку аккумуляторов. Он старался возбудить в себе ту энергию, тот безотчетный азарт, с которым писал когда-то эти страницы. Иногда это вроде бы удавалось. Он испытывал вдруг знакомое возбуждение, которое охватывало его прежде перед удачной работой. Но проходило время, и он убеждался, что обманывается. Мысли его разбредались, напрасно он побуждал себя сосредоточиться — ничего не получалось.
Тогда Веретенников начинал думать о том, что за последние годы он, вероятно, просто-напросто разучился работать. В конце концов, отсутствие тренировки не проходит даром. Да и ради чего стоит стараться? Во имя какой такой высокой цели? Все равно лучше Толстого, глубже Достоевского, сильнее Шолохова он не напишет — это уже ясно. Написать лучше Тютькина — велика ли честь? И не унизительно ли множить ряды средних писателей? Вообще, что значит «средний писатель»? Быть средним, рядовым инженером не стыдно, но быть с р е д н и м, р я д о в ы м писателем… Разве изначально эта профессия не подразумевает исключительности? И что же тогда обманывать себя?.. Не раз и не два предавался Веретенников таким размышлениям. Печальное чувство — чувство бесплодности охватывало его.