Подобные разговоры, которые они вели за чашкой чая, заваренного, разумеется, самим Устиновым по собственному рецепту, затягивались порой надолго и все больше увлекали ее. Постепенно Устинов подчинял ее себе, она понимала это и не противилась. Как-то одна из Вериных подруг заметила, что характер Устинова — это характер деспотический, что он подавляет окружающих. Может быть, отчасти это действительно было так, но только отчасти. Что ж, Вера готова была служить ему, готова была быть его помощницей, его нянькой и заступницей, его союзницей и сестрой — так она говорила сама себе.
Через полгода после первой встречи они поженились.
— Что-то я собирался сделать, ты меня отвлекла, — сказал Устинов. — Ах да, позвонить Веретенникову.
Он набрал номер. Долгие гудки потянулись один за другим. Там, в комнате Веретенникова, никто не подходил к телефону.
«Возможно, он придет сегодня в клуб», — подумал Устинов. Редко, но забегает туда Веретенников. Как-то Веретенников сказал Устинову: «Считайте, что вы — Пигмалион, а я — ваша Галатея. Вы заново изваяли меня и вдохнули в меня жизнь». Шутки шутками, а в этих словах была доля правды. Тогда, в тот первый визит к Устинову, мать Веретенникова рассказывала, что накануне застала своего сына в ванной с бритвой в руках. Перед этим он пил больше недели. Собирался ли он действительно взрезать себе вены или только устраивал своего рода репетицию, примеривался, как это может выглядеть, — трудно сказать. Он и сам, кажется, не мог бы тогда точно ответить на этот вопрос. В общем, Пигмалион, не Пигмалион, но сил он вложил в Веретенникова, пожалуй, больше, чем в кого-либо другого. И оттого, наверно, теперь беспокойство за этого нескладного человека соединялось в душе Устинова с привязанностью к нему.
И вечером на заседание клуба поборников трезвости шел он с надеждой все-таки увидеть сегодня там Веретенникова. По своему обыкновению шел Устинов пешком, сначала по набережной Мойки, тихой и безлюдной в этот вечерний час, потом по нешироким старым петербургским улицам, бедноватым и запущенным, но отчего-то трогающим душу именно этой своей запущенностью. Потом неспешно пересекал сквер и выходил наконец к Дому культуры, под крышей которого и обосновался их клуб — клуб поборников трезвости.
В этот раз, едва ступив на дорожку сквера, Устинов услышал, как его окликнули:
— Евгений Андреевич!
В аллее, чуть поодаль, небольшой кучкой толпились его подопечные. Он увидел и Матвееву, накрашенную, нарумяненную, кокетливо повязанную платочком, и Кабанова, пожилого, молчаливого слесаря со шрамом на лице — меткой, оставленной на память прежней его пьяной жизнью, и супругов Корабельниковых, приходивших на заседания клуба неизменно вдвоем, и некогда известного спортсмена, а ныне оператора газовой котельной Семушкина, и громоздкого, неуклюжего Пьянцова, чья фамилия, разумеется, служила источником разного рода шуток; и миниатюрная Водолеева, и Львов, и Ерохин — все были здесь, все потянулись сразу навстречу Устинову, словно стайка обиженных ребят-детсадовцев.
— Евгений Андреевич, а нас не пускают!
— Как так?
— А очень просто. Вахтерша говорит: не приказано. И ключ не дает.
— Это еще почему! — сразу взорвался Устинов.
Последнее время он часто стал взрываться, всякий пустяк мог вывести его из себя. Если не оказывалось в такой момент рядом с ним Веры, он, наталкиваясь на мелкие, словно бы нарочно чинимые ему препятствия, легко приходил в ярость, кровь бросалась ему в голову — он готов был идти напролом.
— Да не переживайте вы так, Евгений Андреевич! — участливо сказала Матвеева. — Себя пожалейте.
Но Устинов, резко взмахивая увечной своей рукой, уже шел к подъезду Дома культуры. Вахтерша лишь могла повторить то, что говорила прежде:
— Директор приказал: ключа не давать. До выяснения, говорит, особых обстоятельств.
— Каких это еще обстоятельств?!
— Да что вы на меня кричите, Евгений Андреевич? Я разве знаю каких. Я человек маленький, мне приказано — я и делаю.
— Да-да, извините, — несколько остывая, сказал Устинов, — действительно неловко вышло. Что это я раскричался…
Однако отступать, когда он чувствовал свою правоту, было не в характере Устинова. Он попросил вахтершу дать ему домашний телефон директора.
— Ой, не знаю, можно ли, — засомневалась та. — Не станет ли Семен Захарович серчать на меня? Чего, скажет, на отдыхе меня беспокоят?..
— Не станет, не станет, — сказал Устинов.
Директор, Семен Захарович Пятница, казалось, не удивился его звонку. Он терпеливо выслушал Устинова, потом вздохнул и почмокал сочувственно:
— Ничего не могу поделать, Евгений Андреевич. Указание свыше.
— Да откуда же свыше?! От бога, что ли? — раздраженно спросил Устинов.
— Ну, дорогой Евгений Андреевич, по-моему, между нами и богом есть еще вполне достаточно инстанций…
— Но, Семен Захарович, поймите, люди же собрались…
— Ну что же делать… Разойдутся.
— Вот именно: сегодня разойдутся, завтра разойдутся, а там их и вовсе уже не соберешь. Неужели вы этого не понимаете?
— Разговор наш бесполезен, Евгений Андреевич. При всем желании я ничего не могу сделать.
Устинов в сердцах положил трубку. Ему хорошо был знаком этот тон: непробиваемо вежливый, равнодушно-учтивый — словно бы хорошо отполированная поверхность, не уцепишься. Что все это значило? Какие еще новые препятствия ожидали его?
Он вышел на улицу. Лицо, вероятно, выдавало его чувства, потому что члены клуба тут же бросились утешать, успокаивать Устинова.
— Да бросьте, Евгений Андреевич, было бы из-за чего тратить нервы! Вы сами говорили: нервные клетки не восстанавливаются, зачем же на дураков их расходовать? Да мы еще лучше — воздухом подышим, смотрите, какая погода чудесная, чего в помещении дохнуть?..
Маленькой толпой они двинулись провожать его, и он вдруг с растроганностью ощутил, как близки ему эти люди, сколь многое связывает его с ними. Жаль, Веретенникова сейчас не было среди них. Каждый из тех, кто окружал сейчас его, прошел свою Голгофу. И это не было преувеличением. Чуть ли не каждый из них знал такую глубину падения, страха и унижений, такую глухую безысходность, каждый из них бывал так мерзок и так мучился от этой своей мерзости, что описать все это обыкновенными чернилами вряд ли было возможно. В свое первое посещение Устинова любой из них в небольшой анкетке на вопрос: «Как вы сами оцениваете свое состояние? В какой стадии алкоголизма, по вашему мнению, находитесь?» — без колебания отвечал: «В третьей». И на вопросы: «Бывают ли у вас галлюцинации?», «Испытывали ли вы тягу к самоубийству?» едва ли не каждый отвечал: «Да». Теперь же они шли вместе с ним, ничем не отличимые от сотен других прохожих, такие же и не такие, как все. Маленький человеческий островок, два десятка человек, словно бы спасшихся, вынырнувших из бездны и теперь крепко держащихся друг за друга… Надолго ли хватит их? Надолго ли достанет характера противостоять искушениям и соблазнам, которые на каждом шагу подбрасывает город?.. Устинов верил, что те, кто ощутил чистоту и достоинство трезвой жизни, уже не отступятся от нее. «Нет, отказ от алкоголя, — не раз говорил он им, — вы будете ощущать не как некую вынужденную жертву, не как собственную ущербность, а только как естественное состояние разумного человека, как признак силы и собственной свободы, ибо отныне вы свободны от самой унизительной зависимости, от самого отвратительного рабства, в котором, сам порой не сознавая этого, находится пьющий человек…» Устинов верил, что слова эти не пропадут даром.
Когда поздно вечером Устинов вернулся домой, настроение его уже заметно исправилось, и только некий щемящий душу осадок от разговора с директором Дома культуры не давал окончательно обрести бодрость.
Он еще раздевался в передней, когда прозвучал телефонный звонок. Незнакомый голос, взволнованный и торопливый, бился в телефонной трубке:
— Вы меня не знаете… Моя фамилия Ломтев… Ломтев Виктор Иванович… Я сегодня приехал из Москвы… Обо мне с вами говорила подруга моей жены… Вы, наверно, помните… Я бы хотел… Я бы просил вас… то есть… в общем… чтобы вы помогли мне…