Нюргуна с трудом подняла руку, закрыла лицо варежкой. Каждый шаг вдоль чума отнимал все ее силы. Откуда взялось здесь столько снега? Дрова замело совсем. Пришлось отыскивать их на ощупь, погружая руки в сыпучую белизну. Мало, очень мало осталось дров — вот почему их так трудно найти. А пурга, словно бешеный бык, с ревом налетает снова и снова, будто главная страсть ее — смять, задушить, растоптать беззащитное существо. Нюргуна повернулась спиной к ветру и — упала. Ее потащило по сугробам, покатило к дымящейся круговерти.
Отчаянным усилием Нюргуна распростерла руки. Она лежала, зарывшись в снег лицом, чувствуя, как по спине, словно веником, хлещут порывы бури. Вдруг правой ’рукой она наткнулась на что-то твердое: дрова! Нюргуна вытащила несколько поленьев и, зажав их под мышкой, поползла к двери. У самого входа пурга таки изловчилась, подхватила ее и, хохоча, швырнула в чум.
— Уу, ну и ветер! — проговорила Нюргуна, силясь улыбнуться. Окоченевшие губы не слушались. — Кажется, еще страшнее стало.
Старый Буокай хитровато сощурился. Он выстругивал ножом полоз для нарты. Нет ничего хуже безделья. Когда задувает пурга, Буокай всегда принимается что-либо мастерить. Вроде бы делает от скуки, чтобы руки занять, а, глядишь, получилась добротная и красивая вещь. Каждое изделие он шлифует до зеркального блеска. Вот и полоз, бывший еще вчера неказистой жердью, заблестел под его пальцами мамонтовой костью. Он сидит у огня на оленьей шкуре, неторопливо вертит полоз в руках, прицеливаясь к бугоркам острым, как бритва, лезвием. Рыжеватые от возраста волосы его в свете огня кажутся совершенно белыми, даже синеватыми.
— Говоришь, еще страшнее стало? — отозвался он. — Нет, дочка, это тебе показалось. Ну, да тебе простительно, ты же не здесь выросла. Настоящая тунгуска, дитя Севера, за неделю погоду предскажет. Пурга слабеет, Кыыс-Хотун. Сколько можно — три дня и три ночи… У всего бывает конец. Вот если бы нынче не стала она затихать, — значит, продлилась бы семь суток.
А если и на седьмые сутки оставалась бы в прежней силе — одиннадцатидневная будет она. Вот так…
«Одиннадцатидневная! — ужаснулась Нюргуна. — Неужели бывают и такие?»
— Отец, так мы не проверяли капканы уже три дня? — вскинулся Чуурай. — Вот вредная пурга! Пожалуй, нашу с сестрой добычу съедят мыши!
Нюргуна незаметно прошла в заднюю часть чума, зажгла свечу из топленого жира. У нее свой способ мастерить такие свечи. Старуха Боккоя, бывало, просто давала жиру остыть и скатывала из него толстые столбики. Ее свечи страшно коптили. Нюргуна же брала тонкий тальник, вычищала его сердцевину, а затем заливала жир внутрь прутика. Когда жир застывал, она осторожно снимала кору. Так у нее получалось что-то вроде пасхальной свечи. Света она, конечно, давала мало, зато не коптила. Нюргуна пользовалась свечами при шитье. Она уже несколько раз чинила изношенную одежду Буокая и мальчика, чистила ее, обновляла. Сейчас она взялась за потрепанный куруммут[27].
Всякий раз в таких случаях у старого охотника становилось теплее на душе. Давно уже нет в его юрте той, которая заботилась о них, стряпала и обшивала… Нюргуна посмотрела куртку на свет. Да, дыр многовато.
— Ох, пурга, пурга… — Буокай еще раз провел ладонью по полозу и поставил его рядом с другим, готовым. Подгреб угольки к середине костра, запахнул ворот рубахи. — Железную печку надо бы завести, да за какие деньги… Спаситель ты наш, отец-огонь… Дальше пойдем — все равно дрова для тебя за собой потащим…
— Это еще не пурга, сестра! — встрепенулся Чуурай. — Вот зимой пурга, так пурга!
— А разве еще не зима? — удивилась и встревожилась Нюргуна.
— Не лето, конечно, — засмеялся Буокай. — Только мы считаем, настоящая зима наступает, когда совсем темнеет. Два месяца ночь продлится… Надо бы удирать от этой ночи…
— Ты что, отец, темноты боишься? — сверкнул зубами мальчик.
— Бояться не боюсь, а все-таки…
Буокай уронил голову и задумался. Давно пора бы и на покой, старость не радость. Все труднее выследить оленя, разглядеть на снегу зайца. Какой из него охотник! Но что поделаешь? Если сидеть на месте, погибнешь и сам, и детей погубишь.
Утихомирится пурга — и снова он тронется в путь по знакомым тропам. Они никак не обозначены, эти тропы. Но старый тунгус никогда не потеряет дороги к своим ловушкам.
. — Чуурай, — вспомнил он, — покорми-ка собак. Только понемногу давай. Поутихнет чуть — поеду, капканы проверю. Чего зря сидеть?
Мальчик быстро оделся и вышел. Как только он отвернул полог, в чум вбежала заиндевевшая собака — вожак упряжки. Зная, что ее никто не тронет, собака улеглась у огня, положив на лапы голову с запавшими от старости умными глазами. Чуурай жалеет вожака и кормит его в чуме: у собаки болят зубы, и ей трудно грызть мерзлую рыбу.
Буокай достал из угла оттаявшего песца и стал снимать с него шкурку. Работа эта очень кропотливая и медленная. Нож, подрезающий кожу, не должен ошибаться ни на йоту: возьмешь слишком глубоко — на шкурке останется жир, слишком мелко — рискуешь проткнуть драгоценный мех. Лучше затратить лишний час, чем погубить результат многосуточной охоты.
Вновь послышался свирепый свист пурги — это в чум вернулся Чуурай. Отряхиваясь, как собачонка, от снега, он возбужденно закричал:
— Ветер усиливается, отец! Прямо наказание! Всю упряжку замело — еле нашел собак!
Буокай оторвал пристальный взгляд от песца.
— А-я-яй! — укоризненно проговорил он. — Не узнаю своего сына-охотника! Ты же не новичок, от рождения слышишь, как пурга воет. Говорю тебе — скоро кончится.
Он отложил зверька и нож, размял затекшие пальцы.
— Да, нет хуже в такую погоду оказаться одному в тундре. Был со мной случай. Лет тридцать прошло, а помню как сегодня. Я тогда молодой был, прыткий. Как-то нагрянули в наши края скупщики пушнины. Я взял несколько шкурок — все, что было, — сел на оленя и помчался к их зимовью. Прекрасный олень летел как на крыльях. Посидел я у торговцев, поел, выпил. А они меня уговаривают стать посредником между ними и кочевыми охотниками — неохота самим по тундре рыскать. Посулили денег — я и согласился. Еще на прощанье мне налили. Стемнело. Не надо было мне на ночь уходить. Никто меня, к слову, и не прогонял.
Ну, а я — дурной был тогда, да еще и пьяный. Домой подался. Скачу, скачу, а куда — и сам не знаю. Выбился из сил мой олень, пал замертво. Только сделал я три шага — бух! В воду провалился!
Старик передернул плечами, словно его с ног до головы окатило вновь ледяной водой.
— Выскочил я на лед, чувствую — вся одежда моя встала коробом. Зубы стучат! Помыкнулся собрать хворосту — огонь развести, а потом и думаю: чем же я его зажгу? Да и не видно нигде валежника — снегом занесло. Побрел я куда глаза глядят. Долго ли шел — не помню, наверно, долго. Упал на снег, ползу. Вдруг вижу: прямо перед носом охотничья избушка. Взобрался кое-как на порог, зову хозяина — никто не откликается. Оказалось, заброшенное жилье, по всем углам иней… Спички, взятые у торговцев, не горят — промокли и смерзлись. Ну, думаю, смерть пришла. Свалился я, сознание теряю, а перед глазами словно огонек маячит. Ловлю его, ловлю, ползаю… И вдруг наткнулся на какой-то узелок. Развернул — а там чокуур[28] трут. Это оставил ночевавший до меня охотник. Знал бы кто, до земли поклонился… Добрый человек, он будто знал, что когда-нибудь вползет в эту избушку замерзающий дуралей… Да, Кыыс-Хотун, нет человека добрее и щедрее, чем охотник: Ты еще не раз убедишься в этом.
Он опять склонился к песцу. Нюргуна подошла поближе. Снимать шкурку — женская работа. Да и жаловался старик не раз, что не удается ему обработать добычу как полагается: дрожат руки и глаза не те. А Нюргуна боится даже к вожу притронуться: неверное движение, и шкурка погибла. Дырявую скупщики не берут. Зачем? У них и целых достаточно, за бесценок скупают. Нюргуна уставилась на руки Буокая, стараясь запомнить, как он держит нож, как поворачивает тушку.