И закусил удила. Промчался единым духом по всем шабашным проделкам Пискаревского. Как только я сообщил обществу, что Пискаревский подговаривал меня за стопку водки свести с иностранцами нашу Нагимочку, настала такая тишина, что стало слышно, как у моего соседа громко тикают ручные часы.
Скрыл я только то, что Пискаревский в записке грозится мне увечьем или смертоубийством. Ну его к дьяволу! Хватит и того, что рассказано.
— Сознавайся чистосердечно, Пискаревский, — сказал я в заключение, — послушай моего доброго совета.
Он не ждал от меня такого подвоха, я сбил с него спесь.
— Неправда! — простонал он наконец.
— Что — неправда?
— Многое присочинил.
— Что именно?
Главный судья, вспомнив о своих обязанностях, прервал наш спор.
— Садись, Аюдаров, — приказал он. — Вопросы задавать буду я. Ну, кто еще выскажется по делу Пискаревского?
Кто-то обозвал Пискаревского подонком, кто-то высказал мнение, что за такое нужно судить народным судом.
— Да что же это происходит? — внезапно заговорила Нагима. — Все гуртом навалились на одного человека, разве это дело? Просто он дурачок и болтает глупости. Может, родная мать, когда он несмышленым был, не научила его быть добрым…
Весь зал ахнул, никто не ожидал этого от Нагимочки. Вот тебе и судья! А я понял: материнское чувство восторжествовало в ней над гражданским.
— Если бы что-нибудь подобное случилось на фронте, я собственной рукой пристрелил бы негодяя, — коротко и сурово сказал бывшей танкист Прохор Прохорович.
Без малого три часа обсуждали мы дело Пискаревского.
— Самое легкое — наказывать, а вот воспитывать куда труднее, — сказал в заключение Амантаев. — Давайте послушаем его самого: неужели ему нечего сказать нам, своим товарищам?
Ну и суд, я вам доложу! Гнилой либерализм, и только…
Все время, пока шел суд, я украдкой поглядывал направо, где возле двери сидели Барабан и Лира Адольфовна, притихшие и будто чужие друг другу. И мне казалось, что перед их глазами стоит нетускнеющий образ Доминчеса. Стоит и укоряет.
43
Операторскую мы приспособили под столовку местного значения. За длинным столом можно закусить, а заодно сыграть в домино или шахматы.
Я предпочитаю шахматы, хотя не созрел и для третьеразрядника. Все-таки игра интеллектуальная. А домино придумали умалишенные. Много треска и никакого смысла, одни приговорки чего стоят: «Держи хвост!»
Однажды, дня через три после суда над Пискаревским, сидели мы в операторской: я и Валентин — за шахматами, а Барабан, Катук, Карим и Салим — за домино.
И неожиданно появился Амантаев, поздоровался, присел с краю и как-то легко и незаметно вовлек нас в разговор. Пока он говорил, я до мельчайших подробностей припоминал его первую беседу с нами о коммунистических бригадах. Тогда я, помнится, при всем честном народе выступил в роли скептика. А сегодня никакого зуда к спору не ощутил. Сижу и пытаюсь подметить в нашем цеховом коллективе что-нибудь отрадное, способное вдохновить. И самое, пожалуй, примечательное, что мне это удается без труда.
Взять любого из наших парней или девчат: у каждого наравне с очевидными недостатками есть светлая живинка, искорка, которую при желании можно здорово раздуть. Поэтому я не лезу сегодня на рожон, как в прошлый раз.
Очевидно, и другие чувствовали так.
— Ком-мунисти-ческая! Слово-то какое! — сказала наша Нагимочка. — Если бы все мы были без пятнышка, то зачем создавать коммунистические бригады? Правда же! И все-таки, когда задумаешься, за какое высокое звание борешься, боязно становится…
Барабан молчал. С ним творилось что-то неладное. К нему у меня теперь двойственное чувство: не могу простить ему смерть Доминчеса и в то же время тайно восхищаюсь им как рабочим. Слесарит, как будто академик какой. Магический у него ключ.
— Не боги, как известно, горшки обжигают, — произнес Прохор Прохорович. — Но меня все же сомнение берет: как скоро мы успеем измениться, переделать свой характер?
Потом говорили Катук, Амантаев; я их просто не слушал. Я думал: говорим о человеческой красоте, о совершенстве, а сами… частенько сдерживаем свои лучшие чувства и побуждения. Даем волю сомнениям, подозрениям. Нет чтобы самому пойти к Айбике и сказать честно: виноват, прости…
Какой толк от того, что я дуюсь на Айбику? Она имела право спросить о Нимфочке и даже рассердиться. Ведь какие у нее рассуждения? Она не желает дружить с человеком, который припрятал еще одну девчонку про запас. Я так это себе представляю.
Вернувшись в общежитие, я стал торопливо бриться.
Валентин отсутствовал. Садык, растянувшись на койке, с аппетитом уплетал булку и следил за тем, как я прихорашиваюсь. Его не обманешь, он понимает, что у меня свидание.
— Послушай-ка, — вдруг выпалил он, — дружбу ищут или ждут?
— А как сам думаешь?
— Видишь ли, какое дело, мне сунули билет на диспут «Каким должен быть настоящий друг». На обратной стороне билета как раз этот вопросик имеется…
— Сходи на диспут, выяснишь этот вопросик.
— Придется пойти. Посоветуй, как отвечать еще на такой вопросик: возможна ли любовь с первого взгляда?
— Не знаю.
— Ты не хочешь пойти со мной?
— Неотложное дело. Тороплюсь.
Хорошо, что он не увязался за мною. Могло и это случиться.
Первым делом я метнулся в девчачье общежитие. Подружки не могли сказать, куда запропастилась Айбика. В самом деле не знают или делают вид? При всем этом девчонки не особенно-то дружелюбно разглядывали меня. Тут что-то неладно.
— Выходит, что никто не знает, куда ушла Айбика?
— Выходит, что так…
Я решил: пойду-ка в тридцать седьмой квартал; однажды Айбика говорила, что работает там общественной вожатой.
Торопился и поэтому направился прямо через двор, держа курс на мальчишку, стоящего посередине квартала: расспросить, где их штаб и не видел ли он вожатой.
Да не тут-то было. Мальчик, как только увидел меня, побежал навстречу и крикнул изо всех сил:
— Дяденька, стой!
А я иду. Тороплюсь, естественно.
— Здравствуй, мальчишка, — сказал я, приблизившись к нему.
— Я не мальчишка.
— Кто же ты?
— Я неподкупный. Слежу за соблюдением правил уличного движения и отвечаю за свой квартал.
Пока мы объяснялись, к месту происшествия подбежала девчонка с зеленой повязкой на левой руке.
— Ты тоже неподкупная? — спросил я, стремясь завоевать ее расположение.
Она кивнула головой, однако взглянула строго.
— За то, что шли по газонам, мы вас задерживаем, — проговорила она.
— Что же мне делать? — спросил я, раздумывая, как бы поскорей отвязаться от неподкупных стражей порядка. — Каюсь в том, что пошел по газону и нарушил правила движения. И плакат теперь вижу: «У нас по газонам не ходят!» Но я думал, какие же могут быть газоны в такую глубокую осень… Простите.
— Прощать никак не можем, — отрубил мальчишка. — Придется вам следовать за нами в штаб. У нас такой железный порядок.
Вот те на! Не думал, что придется идти на свидание под конвоем.
— Послушайте, неподкупные: может, отпустите с миром? Или дайте лопату, малость поработаю? — взмолился я.
Лучше, разумеется, затушить инцидент в самом начале, чем попасться на глаза Айбике. Засмеет.
— Мы ничего сделать не можем, — упорно стояли они на своем.
Если попытаться сбежать, они, чего доброго, на весь квартал шум поднимут. Следовательно, надо подчиниться.
В подвальном этаже, в двух комнатах, освещенных большими — по сто пятьдесят свечей — лампами, располагался их штаб.
Как только вошли:
— Дяденька нарушил порядок, шел по газону, — доложил мальчик, будто рапортуя о победе.
Девчонка с длинными косичками, темноглазая и смуглая, повернулась ко мне вежливо, но с достоинством и проговорила:
— Садитесь, пожалуйста. Я проведу среди вас воспитательную работу. — И, не переводя дух, пояснила: — Мы назвали себя салаватиками в честь Салавата Юлаева. Мы дали себе слово научиться у взрослых, как нам стать лучше…