И внезапно все начинают шуметь враз, перебивая друг друга. Я не совсем понимаю, о чем они спорят.
Седов оживился, нагнулся и ткнул пальцем в середину схемы.
— Вот тут, вот тут шестнадцатый шалит, — сказал он громовым голосом, ведь иначе не остановишь расшумевшихся инженеров. — В этом узле пробка. Прочистить и пускать. Ну как, схватим бога за бороду?
— Да, как будто борода в наших руках…
— Нет, пока мы не дотянулись до бороды, а нужно крепко ухватиться за нее.
Все его понимают, а я — нет. Я ничего не соображаю: потому ли, что здорово устал, или потому, что мало бываю в компании инженеров. Я ведь только «мальчик у вентиля»!
— Допустим, пробку нашли, — подает голос Амантаев; похоже на то, что он размышляет вслух, проверяя себя. — А отчего пробка? Ответа мы пока не имеем. Расходомеры отчетливо показывают падение давления на шестнадцатом. Это мы видим по картограмме. А вот почему давление упало, а потом подскочило? Попробуем пройти по схеме методом исключения.
По-моему, Амантаев ломит против Седова. Смешно все-таки, рискнул подняться на такой авторитет, на отца проекта!
Однако Седов не вспылил, время ответственное, тут окриком ничего не возьмешь. И снова тридцать голов склонились над картограммами и схемами.
Все прослеживают поведение приборов: как они вели себя в двенадцать часов двадцать минут, именно в тот самый момент, когда я вынужден был открыть байпас.
Сквозь дремоту я слышу:
— Как с частотой?
— Девяносто семь…
— Лишь бы не меньше.
Майя Владимировна подает реплику:
— Не выдерживают показатели по сере. Завышение двойное.
Седов по телефону отдает команду:
— Снять все клапаны, которые подорвались.
Задняя Улица устало сказал:
— За окнами все еще темно…
Я уже совсем сплю. Именно в ту минуту, когда меня качнуло на стуле, дотошный совнархозовец вспомнил обо мне:
— Очень важно, чтобы люди отдохнули. Это необходимо. Итак, товарищ Задняя Улица, пускаем в восемь ноль-ноль. Люди оповещены, кому и когда вступать? Твердый график есть?
Седов кивнул головой.
— Распорядитесь немедленно, чтобы люди отдохнули. В любую минуту мы должны располагать свежими головами.
Только теперь Задняя Улица удосужился поглядеть на меня.
— Можешь идти.
34
Солнечное затмение… Сигнал тревоги… Газ… Всюду газ… Смерть Доминчеса. Похороны. Еще одна бессонная смена. И вот это изматывающее заседание перед рассветом.
Как только я вспомнил о гибели Доминчеса, сон у меня как рукой сняло. Усталость тоже.
Невольно я задержал шаг. Куда мне идти, что делать? Впору завыть — до того тошно на душе.
Голова ничего не соображает, ноги сами несут меня. Заворачиваю в операторскую — там наших уже нет, другая вахта занята подготовкой к очередной обкатке…
— Ты чего тут торчишь? — удивляется диспетчер. — Не знаешь, что ли, — четыре утра!
Я молча сажусь на скамью, что-то меня удерживает здесь. Может быть, я жду, что кто-нибудь заговорит со мной о моем погибшем друге?
Двое топчутся возле приборов. Холодом веет от расходомеров, уровнемеров, потенциометров и манометров. Приборы абсолютно равнодушны к человеческому горю. Только за щитом беспрерывный гул, точно там, где-то вдали, шумит старая мельница над прудом.
Мне приятно думать о водяных мельницах над тихими прудами, хоть ни одну из них я сроду не видел.
Равнодушно разглядываю журнал начальников смен. Тут, конечно, ничего не напишут о том, что такого-то числа в такой-то час погиб рядовой от производства Доминчес Алонсо. Не будет ни строчки и в журнале пробега оборудования, и в папке для разрешений на огневые работы, и в рапорте аппаратчика колонны синтеза…
Те двое возле щита ведут между собой какой-то свой, далекий от моих мыслей, разговор.
— Мне не нравится давление, — заявляет один.
— Пробу, еще раз пробу, — бормочет другой.
— Потребуются три колбочки, все вышли из строя.
— Давай уровень!
Потом диспетчер докладывает кому-то по телефону:
— Берем двенадцать кубов. Устойчиво… Ничего не могу сказать, пока берем. Да, да, не можем сказать ничего определенного. Что? Расход аммиака триста восемьдесят пять.
Я уже собрался уходить. Вдруг вбегает девчонка, кажется, ее зовут Зиночкой; остановившись возле пожарного крана, запрятанного под стеклом, долго-долго поправляет прическу.
Не очень-то ее волнует предстоящая обкатка, даже то, что несколько дней назад погиб человек.
Или я просто злюсь на людей и возвожу на них напраслину?
Спустившись вниз, вижу освещенные окна в красном уголке. Неужели в суматохе забыли потушить свет?
Иду туда, с силой толкаю дверь и чуть не падаю в объятия Валентина.
— Кстати пришел, — говорит мне комсорг с видом человека, который был уверен в том, что я непременно загляну в этот неурочный час в красный уголок. — Помоги выпустить стенную газету, к утру она должна висеть на видном месте.
С ума он, что ли, сошел?
— Мне наплевать на твою листовку…
Он растерялся, до того неожиданным было мое заявление.
— Ты это серьезно?
— Сейчас мне не до шуток!
— Послушай, — говорит Валентин, понизив голос и вплотную подойдя ко мне, — я попрошу тебя об одном небольшом одолжении. Сможешь ли ты на пять минут, понимаешь, только на пять минут, забыть о том, что я комсорг? Этого времени мне достаточно, чтобы заехать тебе в морду. Ну, чего тебе стоит, будь добр, уважь просьбу.
Глаза его налились кровью, он себя еле сдерживает; можно поверить, что такой и ударит. Человек довел себя до белого каления.
— Это невозможно, — отвечаю ему. — Я же не могу исключить тебя из комсоргов, даже на пять минут, сам понимаешь…
Валентин отступается.
— Мне больше всех нужно, что ли! — кричит он в сердцах и, нахлобучив на голову полинявшую серую кепку, выходит, хлопнув дверью. Да так сильно, что чуть не срывает ее с петель.
Я аккуратненько, как и полагается, тушу свет и не спеша выхожу вслед за комсоргом. «Он не имеет права шуметь на меня и наседать, — говорю я себе. — Пусть разоряется перед теми, кто ему взносов не платит».
Но, пройдя несколько шагов, я чувствую, что со мной что-то случилось. И это «что-то» возвращает меня обратно.
В самом деле, ему, Валентину, больше всех нужно, что ли?
Может быть, я вернулся ради памяти Доминчеса, не знаю.
Два часа провозился, оформляя стенную газету. Потом еще полюбовался на свою работу, так здорово у меня получилось.
Когда газета была уже готова, я вписал знакомое стихотворение Патриса Лумумбы:
Сыновья мои! Вы плывете
Через море в клетках железных
На продажу в чужие страны…
…Баобабы — мудрые старцы —
Видят утро новых времен…
Когда я выбрался из цеха, над головой уже ярко светило солнце. И где-то в степи громко-громко гудел паровоз.
Наверное, подходил уфимский поезд. Шестьдесят девятый, бывший мой.
35
Проспал я почти двенадцать часов.
Сегодня надо себя чем-то занять. Но чем?
Впервые я почувствовал, как не хватает мне Амантаева. Он опять в отъезде.
Не пойти ли к Айбике?
Я двинулся по людной улице, продолжая терзать себя вопросом: виноват я в смерти Доминчеса или нет? Формально, по уголовному кодексу — нет. А по законам сердца? Да, виноват. Разве я не видел, как унижала его Лира Адольфовна? Я должен был сказать ей, что это низко, что это нечестно, что это…
Мог бы сказать, конечно.
Люди! Чего только не делаете вы друг с другом!
Я еще окончательно не решил, идти ли мне к Айбике. Может быть, сегодня не стоит. Я не сумею говорить ни о чем, кроме как о Доминчесе. А с девчонками о смерти говорить не полагается.
Афиши приглашают на лекции. О чем только лекторы не говорят, в чем только не убеждают! А вот бокс. Но это завтра…