— Это за три недели так отлопался?
— Аппетит хороший, — ответил Павлуня, закрывая дверь, в которую рванулся было к хозяину зверина.
Марья Ивановна поднялась на крыльцо, взглянула на свое солнышко и, вздохнув, ступила на порог.
В горнице прямо на полу сидел Женька, перебирая фотографии. Увидев хозяйку, не встал, только поднял остренькую мордочку.
— Здравствуй! — сказала ему Марья Ивановна. — Конфеты будешь?
Скинув пальто, она быстро вывалила из чемодана конфеты, яблоки и салаку в банках. Парни молча смотрели.
— Готовьтесь ужинать! — приказала Марья Ивановна и ушла переодеваться.
Только нацепив опять свой домашний халат и напялив дырявые шлепанцы, она совсем почувствовала себя дома. Походила с чувством по комнатам, поглядела с ласковостью на любимую часовую машину и села уверенно к столу:
— Ну, как тут у вас?
Марья Ивановна ожидала долгого, с подробностями рассказа о том, как жили без нее в совхозе и как схоронили Трофима. Но парни молчали. Тогда Марья Ивановна сказала сама:
— Умер ведь…
— Умер, — эхом отозвался Женька. — И фотку никак не найдут. На памятник.
Марья Ивановна наклонилась над раскиданными снимками, загребла несколько штук.
— Мраморный? — спросила она про памятник.
— Мраморный, — ответил Женька.
— А снимка, говоришь, нету?
Она пошла к себе в комнату и пробыла там долго — парни успели и яблок попробовать и конфет отведать. Слышно было, как Марья Ивановна открывала шкаф, шуршала. Наконец появилась с большим черным пакетом в руках.
— Тут, может, чего есть, — пробормотала она, выкладывая из пакета снимки.
Женька схватил было их и разочарованно скривил рот: такие видели они и в клубе, и в комитете комсомола, и в парткоме. Только на тех фотографиях Трофим везде был в народе, стоял сбоку, вдали. А здесь народа не видно, старый солдат остался в каком-то странном одиночестве: Марья Ивановна без лишних раздумий обкромсала лишнее.
Женька с досадой отодвинул снимки:
— Опять ничего путного!
— Потише хватай! — Марья Ивановна убрала снимки обратно в пакет.
Павлуня пристально посмотрел на мать:
— А еще?
— Нету! — сердито ответила она. Но сын донимал ее тихим взором, и она, сдаваясь, жалобно проговорила: — Да последний ведь! Жалко.
— Нужно, — сказал Павлуня, разводя руками.
Что-то пробормотав, она скрылась у себя, но на этот раз вернулась тут же, неся в руке книгу, уже знакомую сыну. Женька же, увидев Пашкину мать вдвоем с книгой, да еще с такой толстой, открыл рот.
Марья Ивановна привычно разломила ее мощными пальцами, вытащила из середки прекрасную фотографию Трофима — глянцевую, четкую, большую, которую когда-то стащила в клубе с доски Почета.
— Ого! — протянул Женька быструю руку.
Но Марья Ивановна отодвинула снимок подальше:
— Куда пальцами! Пятна будут!
На губах Женьки давно трепыхался один вопрос. Раньше парень сразу выложил бы его, чтобы не мучиться, но теперь, когда научился немного думать, он спросил не вдруг, а через длинные минуты, глядя не прямо, а в сторону:
— И давно это у вас?
— Чего это? — не поняла Марья Ивановна, не отрывая глаз от Трофима.
Дерзкий Женька, отведя взор, промямлил:
— Ну, это… чувство.
— Эх, ты! — шумно вздохнула она. — Чувства! Нашел Джульетту! Жалела я его, понял? — Женщина подумала и добавила: — Очень уж сердился он хорошо. Уважаю сердитых.
Женька разочарованно протянул:
— А-а… — и, схватив снимок, полетел в комитет комсомола.
Пока Боря Байбара радовался да ходил показывать чудом найденный снимок директору Громову и главному агроному Аверину, Марья Ивановна бродила по совхозу, расспрашивала про Трофима. Все-то ей было важно: и как выносили, и что говорили, и какие надписи выдумали на венках, и кто плакал на могиле, и много ли собралось народа. Слушала не перебивая, тихо вздыхала в конец платка.
Когда уже темнело, Марья Ивановна подалась на совхозное кладбище. Там узкие дорожки вели к расчищенным могилам, а старые и молодые березы одинаково печально опускали свои гибкие голые ветки на памятники с крестами, со звездами и просто с белыми шпилями.
Она остановилась у свежей могилы, заваленной венками, еще не слинявшими. Прочитала на памятнике всю надпись, пошевелила ленты и потом долго в недоумении стояла перед голубой пирамидкой с красной звездой. Прост был солдатский памятник. Пирамидку сварили из железных листов в совхозной мастерской, окрасили в столярке, дощечку отполировали заводские шефы.
— Дешевенький, — проворчала в досаде Марья Ивановна. — Тоже мне богатое хозяйство, денег пожалело!
Кто-то подошел за ее спиной и заступился за совхоз:
— Это временный. Тут другой встанет. Из мрамора. С буквами. Золотыми.
И, не оборачиваясь, она уже по одним речам угадала Модеста.
— Здравствуйте, — сказал Модест. — С приездом.
— Привет! — буркнула она и больше задерживаться у могилы не стала, пошла, размахивая руками, домой.
В сенцах схватила кружку воды, долго пила. Потом, посасывая льдинку, ввалилась на кухню. Увидев ее, парни, о чем-то шумно толковавшие, сразу притихли.
— Ну, чего вы? — проговорила она, садясь на стул спиной к печке.
Павлуня поглядел на мать:
— Устала? Легла бы. — И добавил неожиданное: — А мы, знаешь, у Трофима были, в больнице. Недавно.
— Как так? — Не раздеваясь, она бухнулась к столу, сурово велела: — Рассказывай! Все!
Павлуня говорил долго, с подробностями. Женька вклеивал мелкие, но важные детали.
— Все, — наконец сказал сын.
Женька подтвердил:
— Так и было.
Марья Ивановна поднялась, пошла медленно.
— Ужинать, а? — тихо спросил Павлуня — не услышала.
Она сидела в темноте, за столом, подперев лицо трудовыми кулаками, и тоска одолевала ее. Одно плохое лезло в голову — не отбиться, не забыть. Ослабев, Марья Ивановна ругала себя за Бабкина, казнила за Трофима, которому сделала столько худого — не со зла, по недомыслию. Вспомнила Павлуню, которого никогда не баловала в детстве, а в отрочестве стукала по затылку, и дикая мысль вдруг ужаснула ее: «А ежели Пашка помрет?!»
Задохнувшись, Марья Ивановна представила бледного сына в красном гробу и вскочила, прислушиваясь.
Из Павлуниной комнаты доносился тихий разговор: парни не расходились. Вот Женька сказал громко какое-то слово, и тут же сын осадил товарища:
— Тихо! Спит ведь!
«Заботится». Марья Ивановна упала лохматой головой на подушку и заплакала. А так как любую работу могучая Пашкина мать делала в полную силу, то и заплакала она во весь голос, сотрясаясь и захлебываясь. Это были первые слезы, которые Марья Ивановна показала миру за долгие годы, и текли они, долго копившиеся, неудержимо и бурно.
В комнату вбежали испуганные ребята.
— Ма! — трогал ее за плечо Павлуня, а Женька стоял столбом, держал наготове стакан воды.
— Сын, ты меня не кинешь? — спросила Марья Ивановна, показывая забухший глаз.
Павлуня выхватил из шкафа большое банное полотенце и долго промокал мокрые щеки матери. Она, не отводя его рук, вяло бормотала:
— Разревелась, дура громадная…
Потеплее укрывая ее, сын сказал:
— Спи. Пожалуйста.
Через минуту измученная Марья Ивановна задышала ровно и мощно, как всегда, только складка меж бровями никак не разглаживалась.
Парни, постояв в сторонке, тихонько вышли. Женька сразу заторопился домой.
— Поздно, — сказал Павлуня. — Ночуй у меня. Мать не рассердится.
— Нет. У меня тоже мать, — впервые вспомнил Лешачихин сын. — Одна. Небось дожидается.
Грушевый чертенок
1
Весна в рабочей Сосновке начинается не с птичьего щебета, а с веселого скорострельного треска лодочных моторов, которые бьются в каждом дворе в железных бочках с водой. Идут последние испытания, и плывет над садами сизый бензиновый чад, заглушая аромат цветущих яблонь.