Саня загнанно огляделся. На что стал похож их садик, когда-то веселый, солнечный, прибранный, а теперь мрачный, в крапиве, в траве-лебеде. Млели у забора корявые вишни, набухала на их стволах янтарная смола-живица, от которой так приятно склеиваются зубы во рту. Окно в маминой терраске разбито, глядит черно — надо бы вставить, но до всего не доходят Санины руки. А тут еще новая забота — отец.
— Ну что ты? — укоризненно поглядел сын на несчастного: сидит, опустив руки, на гнилой скамейке, позабыл про голубей, которые воркуют себе на крыше. — Ну что ты, па? Окосил бы сад-то, пока я тут с делами…
— Да, да! — как всегда, быстро отозвался тот и, сунув ноги в галоши, зашлепал по саду, взял зачем-то не косу — молоток.
«Может, окошко заколотить хочет?» Лист фанеры Саня раздобыл недавно. Нет, и молоток выскользнул из равнодушной отцовской руки. «Папка мой, папка!»
— Пошел бы, лег…
Отец вздрогнул, как проснулся. Поглядел на Саню, который не успел отвести отчаянный взгляд, и закричал вдруг, замахал руками:
— Ну чего, чего ты, а?! Думаешь, пропал батя, конченый, да? Нет! Врешь! Не возьмешь! Захочу вот — и враз, понял?!
Саня смотрел не мигая, и отец все выше поднимал плечи, все тоньше становился его голос, пока не оборвался. «И хорошо, — подумал сын с облегчением: обидно и больно слушать обкусанные слова. — А ведь был речистый, умный был… И куда все подевалось?..»
Саня отвернулся в досаде. Отец близко дышал за спиной.
— Са-ань… Слышь-ка… Ну чего ты, право… Я ж чуть только… Для бодрости…
— Эх, папка! А мне-то что тогда?! — вырвалось у мальчишки, и они замолчали, стоя друг против друга — оба такие похожие лицом, фигурой и чубчиком.
— Саня!
Отец с трудом совладал с прыгающей губой и впервые за этот месяц внимательно поглядел на собственного сына — жилистого и невысокого, в клетчатой рубахе, которую сам он и постирал, а погладить как надо не сумел, так и таскает смятую. Волосы с весны не стрижены, висят лохмами, шея кажется тонкой, а голова большой. Синяя жилочка бьется на виске — такая тонкая…
— Саня… Сынок…
— Батюшки! — совсем как бабка Марья испугался, всплеснул руками Саня. — Обедать-то! А ну-ка садись-ка, батя! Где тут у нас наша любимая грешная каша с молоком? Садись! Я сейчас!
И скорей, скорей — в дом, в дальний угол, в измятую подушку! «Мама, мамочка!»
…Потом они сидели напротив «маминого» чертенка, под «маминой» любимой яблоней, за «маминым» столом и, мягкие, молчаливые, взглядывая друг на друга красными опухшими глазами, ели бабкины щи да Санину кашу.
Шарик выполз, лизнул руку отца.
— Скучно без хозяйки-то? — осторожно погладил его старший хозяин. — Так-то, брат… Пошла наша жизнь под откос…
— Па!
— Не буду, не буду! — замотал головой отец, и захотелось ему сделать для сына, для этой вот ласковой собачонки, для дома, уставшего без хозяйки, что-то доброе, хорошее, облегчающее их судьбу. И сделать это надлежало сейчас, немедленно!
Он встал, быстро оделся поприличней, похлопал себя по карманам — денег маловато, но на торт, на конфеты хватит — и поспешил к калитке.
— Па! — вслед встревоженный голос.
— Ничего, — пробормотал отец. — Я щас! Чесслово!
И, сказав «честное слово», сам поверил себе, зашагал крупно, по-мужски — только до магазина и обратно, только за гостинцами, и все! И никаких бутылок — хватит!
Вернулся не скоро, помятый, деятельный. Саня сутулился над столом. Отец снял кепочку, утерся ею, пригладил мальчишеский свой чубчик:
— Слышь-ка, Сань, слышь, как вышло-то: иду, а навстречу Петька из литейного. «Куда, говорит, идешь…» — «Иду, говорю, туда». Это… Сань… Сынок…
Саня отвернулся: мамочка, когда же это было-то?! И было ли?.. Золотые руки, умная голова… Где это все? Как же раньше толково объяснял ему отец про моторы, про деревья, про Шарика, собачку невидную, про голубей, а теперь и послушать нечего. А скажи — обидится, уйдет к магазину, к новым своим приятелям, будет пить с ними в пыльных лопухах, жаловаться на жизнь, плакать, а ночью опять стонать, и метаться, и нагонять на сына тоску.
— Чего молчишь-то? Гордый, да?..
— Чай горячий, — сказал сын, не глядя.
— Чай, чай! Погоди-ка!
Отец схватил лопату — приспичило порубать крапиву да лопухи. Поскрипывала ручка, похрустывала сочная зелень, частенько слышался мягкий удар — отец всаживал лезвие мимо, в землю.
— Ничего! — бодро вскрикивал он тогда. — Не робь, Саня! Не пропадем! Заживем мы еще с тобой! Во как заживем! Точно! Все обзавидуются!
Последнее слово он выговорил не вдруг — с разбега. Саня горько усмехнулся.
— Обзавидуются — точно.
И встал, с жалостью оглядел отца. У того наморщенный от усердия лоб, а по лбу — крупные капли. Глаза больные.
— Ну и хватит, хватит. — Он отобрал лопату. — Садись-ка, а то чай остынет…
Молча брякнул на стол кружку, двинул чайник, стукнул ложкой, мягко положил на газету хлеб, а сам полез в погреб за ягодами. Выбрался с корзиной.
— Слушай, не гоже нам, — забеспокоился отец. — Зачем это? Мы, Сергеевы, рабочие люди, а рабочий человек, он…
Саня глянул, отец сконфузился.
— Рабочий!..
Сын хлопнул калиткой и пошел, не оглядываясь: ничего путного позади не было и быть теперь, пожалуй, не могло.
Не по-доброму катилась их непутевая жизнь — все вниз, в пыль, под крутую проклятую гору. И хоть до зеленой тоски жалко ему отца, а нет-нет да и вгрызется в сердце обида: нашел он, видишь ты, для себя утеху — вино, а каково сыну? Что ж ему-то, Сане, тогда делать: тоже к магазину, на троих?
Когда Саня ушел, отец долго сидел понурясь — не слышал, не видел Шарика, напрасно тот скулил и ласкался. Наконец разглядел, нагнулся к собачке.
— Все, а? Все… Ну и пускай! Без нее-то все одно пустота…
Он надвинул кепчонку и ушел — озабоченно, насупленно. Шарик проводил его до калитки. За старшим хозяином идти не хотелось: там, у магазина, какие-то люди будут присаживаться перед ним на корточки, дышать табаком и еще чем-то невыносимо противным, от чего Шарику хочется выть и чихать. И за младшим хозяином не бежится: страшно Шарику под ногами базарной толпы. Подумал, подумал и забрался обратно под надежное привычное крыльцо.
3
Самое страшное — пройти улицу, где бывшая крановщица бабка Марья обязательно встретится, как на грех, где старый токарь дед Кузьмин проводит тяжелым лохматым взором. Дед-то смолчит: поймет Саню, а бабка не утерпит:
— И-эх, сынок, сынок, для тебя ль тако занятие? Иль я денег тебе не дам? Чего маешься, зачем с кошелкой? Иди-ка на речку, сердешный!
И-эх, бабка Марья, добрая душа! Разве не догадываешься, каково гордому Сане хлебать твои щи и брать твои пенсионные деньги, зная, что никогда ты про них не спросишь, а он вряд ли когда тебе их отдаст. Неужели тебе не видно, как тяжела мальчишке эта ягодная корзинка, как кремнист путь на базар?
— Спасибо, — потупил голову Саня. — А эту тридцатку я, честное слово, отдам! Вот продам…
— Да господи, чудак человек! Об чем ты говоришь-то?! Не знаю никакой тридцатки, не ведаю!
И под укоризненным взглядом Кузьмина бабка виновато шмыгнула в свою калитку, чтобы хоть на вечер оставить Саню в покое, не бередить неловкой неуемной своей жалостью.
— Чего с нее взять — дура баба, — сплюнул вслед ей дед Кузьмин и тоже не стал загораживать Сане дорогу.
До базара добежал он взмыленный, сердитый, втиснул свою невеликую корзинку меж чужих корзин, поставил сверху стакан — не обрезанный, хитрый, а настоящий вместительный стаканище. Разложил неловко кульки и, все еще краснея, как от ворованного, укрепил ценник, на котором кратко, но ясно значилось: «50 коп.».
— Да где это виданы такие цены!
Саня стиснул зубы: ох, тяжко жить на свете! Хоть много в нем хороших людей, добрых стариков и старух, что, теснясь, уступают мальчишке место на рыночном прилавке, угощают яблоками, да семечками, да свойским пахучим медком, а вот на тысячу хороших найдется десяток таких вот, нудных, прилипчивых: покупать не покупают, а прицениваются, придираются. Санины соседи по правую и левую руку советуют мальчишке в таких случаях огрызаться, щетиниться и показывать зубы. Ни того, ни другого, ни третьего Саня делать не умеет — не ежик он, не овчарка-человек. Не отвечая на базарные крики, Саня думал о своем: об электричестве, газе и воде, за которые нужно платить, о той тайной коробочке, куда спрятал он остатки последней отцовской зарплаты — на черный день, на батин плащ, на его же ботинки, необходимые к зиме.