— А то! — нахмурилась Марья Ивановна. — Изменишься тут! Где моя лежанка? Спать хочу!
На другой день, набрав полную сумку продуктов, она появилась в клинике у Трофима, где первым делом поспорила с медиками, которые не разрешили ей пронести в палату копченую селедку.
— Селедочку нельзя, да?! — возмущалась Марья Ивановна, потрясая рыбиной. — А вы ему такую даете?
Ей строго ответили:
— Нет, мы больному такую не даем. И вообще селедка ему противопоказана.
— Да-а?! — Марья Ивановна уперла кулаки в бока и собралась уже во весь голос справиться насчет главного врача и жалобной книги, как вдруг послышалось:
— Ты все шумишь, Марья?
Она обернулась. На нее укоризненно смотрел Трофим, тощий, на себя не похожий. И, всплескивая руками, Марья Ивановна прошептала:
— Ой, мамочки, да что ж они с тобой сотворили?!
…К сестре Марья Ивановна вернулась разбитая, как старое корыто. Ничего не могла есть, даже копченую селедку, которую принесла обратно. Села к окну и, глядя на белую улицу, вспоминала свои нынешние разговоры с Трофимом и потихоньку ругала проклятую судьбину.
Все в жизни у нее получалось плохо, не как у людей. Был когда-то муж, пить начал. Спасибо, убрался рано: схоронила и замуж с той поры идти зареклась. Потянулась сердцем к трезвому Трофиму, а все раздумывала, какой он, на одной ноге, хозяин-то. Додумалась-дождалась! Сейчас и с одной ногой приняла бы, да поздно.
«Марья, — попросил ее сегодня Трофим, — скажи что-нибудь на прощанье».
Она в растерянности поискала заветное слово:
«Блинков тебе завтра напеку. Со сметаной».
Вспомнив это, Марья Ивановна вскочила, побегала по комнате, влетела в ванную. Здесь стоял бак с грязным бельем. Хоть было его немного, но и ему Марья Ивановна обрадовалась и в два часа все перестирала. Потом прибрала комнату, выскребла на кухне все углы и с ужасом увидела, что до вечера еще далеко. «А чего же я завтра буду делать?» — в тревоге подумала она.
И началась для Марьи Ивановны странная, бестолковая, лишенная смысла жизнь. Визиты к больному отнимали от силы часа четыре в неделю, а потом оставалась такая куча времени, что хоть вой. Рукам не находилось работы, и голову поневоле одолевали думы. Она представляла, как Пашка, оставленный один на один со всеми заботами, ходит по двору, носит корм боровку, разметает снег у крыльца. А может, боровка-то уморил давно: они теперь все такие, молодые, грамотные.
Марья Ивановна отходила от окна и садилась за чай либо снова хлебала суп. Тоска не отвязывалась. И Марья Ивановна стала уже сомневаться: верно ли сделала, что уехала, обрушив на слабые плечи сына все хозяйство — боровка, который просит еды, калитку, что ждет смазки, крышу, плачущую по ремонту.
«Ничего, — успокаивала себя Марья Ивановна. — Хлебнет горя — поумнеет. Каким еще хозяином сделается!» И плохо верила себе.
Вечером приходила с работы сестра, и они вдвоем пили чай с сухариками.
Хозяйка ела мало, зато много говорила, Марья Ивановна рассеянно слушала ее, вспоминая в подробностях сад, огород и каждую доску в заборе.
Через неделю безделье истомило Пашкину мать. Она начала подумывать об отъезде, но не трогалась с места только из-за Трофима. Он давно прогонял ее домой, а она сердито думала: «Как же, брошу тебя — тут с голоду уморят!» Ему же отвечала: уехала бы, да вот сестра тяжко заболела — не отойти.
Трофим сумрачно посапывал, и однажды вырвалось у него от сердца:
— Эх, Марья, раньше жалеть надо было!
Она всплеснула железными руками:
— Господи, кабы ведала!
В ту ночь Марья Ивановна долго не спала, все кряхтела и ворочалась, а потом встала, пошла прогуляться по улице, чего с ней никогда не случалось. Она крепко замерзла и до самого рассвета не могла согреться под двумя одеялами. Утром, чуть заснула, привиделся ей такой красный пожар, что Марья Ивановна испугалась.
— Побегу за билетом, — хрипло сказала она, проснувшись.
Сестра пощупала ее голову:
— Да ты вся горишь!
— Ничего, — ответила Марья Ивановна, садясь на постели.
Неделю провалялась она с обвязанным горлом и удивлялась, никак не могла понять, как ее, такую громадную, свалила какая-то школьная болезнь — ангина.
Когда немного оправилась и побрела в клинику, ей сказали, что больной Шевчук неделю назад умер.
— Не к добру пожар приснился, — пробормотала Марья Ивановна, выходя в скверик.
Она присела на скамейку, но долго сидеть на одном месте не привыкла — нужно было что-то делать. И ей так захотелось домой, к Пашке, что она, вскочив, поспешила на вокзал за билетом.
«А гостинцы?» — подумала мать и, расталкивая народ плечом, бросилась в ближние магазины, часто останавливаясь и потея от слабости. Долго толкалась у прилавков, стояла в недоумении около витрин и, вконец измочаленная, уселась возле какого-то универмага, сделав тут неожиданное открытие для себя: она совсем позабыла, что любит сын.
Рассеянно смотрела Марья Ивановна на людей, выходивших с покупками, и лоб ее избороздили морщины глубокой задумчивости. Вскочив, кинулась опять в бега. Мелькали перед ее глазами мотоциклы и ружья, зайцы и матрешки, духи, пудра, шоколад. Она влетала в магазины, пахнущие кожей и клеем, рыбой и колбасой, хлебом и апельсинами. А когда до электрички оставалось минут двадцать, Марья Ивановна едва успела забежать за чемоданом и уже на вокзале, в буфете, поспешно напихала в него яблок, да ирисок, да еще две большие банки салаки: пускай Пашка сам выберет себе по вкусу сладкое либо соленое.
В электричке Марья Ивановна с нетерпением считала остановки, а в автобус успела первой. Уселась к окну и принялась жадно разглядывать родные места. Чем ближе подъезжала к совхозу, тем белее казался ей снег, синее небо, милее голые тополя на обочине.
«А он ничего больше не увидит», — подумала Марья Ивановна и вдруг так сильно забеспокоилась о Пашке, что вскочила, начала проталкиваться к выходу, волоча за собой чемодан с гостинцами.
Когда проехали арку с названием совхоза, ее крепкое сердце гулко заколотилось. А когда Марья Ивановна вылезла из автобуса, сильные ноги ослабли: она увидела сына.
МАТЬ И СЫН
Павлуня стоял перед ней, такой же тощий и нескладный.
— Здравствуй, что ли, — хрипловато сказала она.
Павлуня пошел к матери, чуть светясь улыбкой.
Она торопливо чмокнула сына в щеку.
— Я тебе гостинцев везу! Пошли!
Павлуня поднял чемодан, смущенно засмеялся:
— Приехала…
Марья Ивановна вздохнула глубоко, до боли в груди:
— Приехала, Пашка! Как тут у нас?
Она шагала и вертела головой, оглядываясь, словно не была тут десять лет и все позабыла, а теперь вспоминала, где клуб, а где школа.
Прогромыхала мимо машина с камнем.
— Чего это Васька мудрит? — кивнула мать.
— Это не он, это Громов, — пояснил Павлуня. — Дорогу новую.
— Через мой огород?
— Не-е! Цел твой огород. Мы дорогу дальше пустили, другим переулком.
— «Мы»! — хмыкнула Марья Ивановна.
— Мы! — повторил Павлуня без улыбки. — Наши то есть.
Она внимательно на него поглядела.
— Пошли скорей, — сказала торопливо. Сама все убыстряла шаг до самой калитки, а перед тем, как отворить ее, остановилась в нерешительности. «Эх, была не была!» Толкнула калитку, вошла, осмотрелась.
Уезжая, она оставила тесный двор с сараем и бочкой. Сарай был тогда на подпорках, крыша его провисла, как спина старой клячи. Сейчас Марья Ивановна увидала такой же двор, с бочкой, тот же сарай, с подпорками. Кое-где, правда, белели на стене сарая свежие заплатки.
— Ты латал?
— Я.
— И видно. А это что? — Марья Ивановна указала на забинтованную старую яблоню, искалеченную веселыми близнецами.
— Это так, — уклончиво ответил сын. — Пошли домой.
Но Марья Ивановна сперва приблизилась к двери сарая, с опаской отвела задвижку, заглянула. На нее заплывшими глазками посмотрел такой взматеревший боров, что она радостно удивилась: