— Я пойду, — заскучал Бабкин. — Мне бы на сеновал.
Но суровая хозяйка не отпустила его. Они сидели напротив. Гудел на столе самовар, по-доброму пахло хлебом. Бабкин смотрел на костлявые руки Лешачихи и жалел ее.
— Он у меня добрый, — сказала вдруг Лешачиха. — Он талантливый. А такие никому зла не делают. Это все твоя проклятая тетка виновата. — Она взяла руку Бабкина и, стискивая ее, строго спросила: — Говори! Все говори, что знаешь! Ведь тетка твоя виновата, ведь она?
Бабкин мигом вспомнил разговор с теткой на ферме, покраснел.
— Не знаю, — ответил он, не поднимая глаз.
Лешачиха выпустила его пальцы и вздохнула.
— Знаешь, все ты знаешь, теткин племянник. Не верю тебе. Задаром твоя тетка ничего не сделает…
Они надолго замолчали. Пили чай с баранками. Все по-хорошему, как у давних друзей. Лешачиха печально спросила:
— А помнишь, какой он? Ла-асковый…
— А помнишь, Настасья Петровна, сколько раз ты плакала от него? — тихо ответил Бабкин. — Иль Забыла?
Лешачиха как-то сразу съежилась, постарела на глазах.
— Я для него ничего не жалела, — проговорила она и продолжала что-то беззвучно шептать самой себе.
— Пойдем-ка, Настасья Петровна! — Бабкин отвел ее, уложил на диванчик, прикрыл кофтой.
— Врешь ты все, теткин племянник. Он лучше всех.
— Спи, спи, — успокоил ее Бабкин.
Лешачиха повозилась немного и затихла. Звонко щелкали ходики. Бабкин с детства любил этот живой домашний звук. У них в теткином доме в углу стоит целая башня с пудовым маятником, купленная где-то по случаю и за полцены. Когда ночью эти часищи работают, кажется, что ходит домовой.
Бабкину взгрустнулось, и он долго слушал задорный перещелк часов, потом нехотя поднялся. Лешачиха лежала с закрытыми глазами и, видно, спала: лицо ее было спокойно.
Бабкин погасил лампу, направился к двери, но тут хозяйка шевельнулась и ворчливо проговорила:
— Куда это ты собрался, далече ли разбежался?
— На сеновал, Настасья Петровна.
Лешачиха, не открывая глаз и не меняя позы, так же ворчливо продолжала:
— «Сеновал, сеновал»! Чего ты там не видал? Вон тебе кровать, вон подушка — верная подружка. Бери одеяльце ватное — пускай тебе сны приснятся приятные.
Бабкин засмеялся: наконец-то он услышал прежнюю Лешачиху с ее шутками-прибаутками. Он разделся и легко нырнул под одеяло, пахнущее рекой — Лешачиха любила полоскать белье на вольной воде.
— Спокойной тебе ночи, Настасья Петровна!
Она ответила непонятное:
— Спит тот спокойно, у кого совесть вольная…
Бабкин мигом заснул, а она, набросив платок, подошла к его кровати, посмотрела, качая головой.
— Спит… — наклонилась, послушала ровное дыхание. — Ну да, спит.
Медленно вышла во двор. Там села на перевернутую лодку, закурила под луной и стала думать. Жучка вылезла из-за поленницы, издали завиляла хвостом.
— Иди уж, не трону, — позвала Лешачиха.
Собака опасливо приблизилась, зажмурив крепко глаза, прилегла у ног.
ПОЛЕ
Бабкин проснулся рано — окна едва розовели. Но Лешачиха ушла еще раньше, ее постель прибрана, на столе стояла кастрюля, закутанная газетой. Бабкин приподнял край газеты — запахло кашей. Самовар не остыл. Бабкин похлопал его по медному пузу и быстро принялся налаживать одеяла и подушки на своей кровати. Скоро постель была гладко и опрятно заправлена, подушка подняла живое ушко. Бабкин издали, как художник на картину, полюбовался на свою работу и побежал умываться.
Ознобистая вода в рукомойнике живо разогнала молодую, застоявшуюся от крепкого сна кровь. Наскоро поев, Бабкин стал натягивать телогрейку. Что-то тяжелое ударило его по боку, он нащупал в кармане термос, в другом — лежал хлеб с колбасой. Бабкин засопел.
Во дворе к нему робко подошла Жучка, мокрая и холодная, сунула нос в теплые человеческие ладони, задышала.
— На! — сказал растроганный Бабкин и отдал ей половину хлеба и колбасы. За это был тут же стремительно и горячо облизан.
Они поносились по двору, попрыгали: Бабкин — молча, Жучка — с изумленным визгом. Потом собачонка проводила его до калитки, и по улице Бабкин зашагал степенно, только чуть задыхаясь.
Возле теткиного дома Бабкин свистнул. Но вместо Павлуни в окошке выплыло круглое теткино лицо — словно полная луна взошла.
— Лопать будешь? — сердито спросила она, зевая, а когда он мотнул головой, убежденно сказала: — Будешь, куда денешься!
— Где Пашка? — спросил Бабкин, чувствуя, как уплывает хорошее настроение.
— В поле! — ответила она и в сердцах затворила окошко.
— Миш, — послышалось в полутьме тихое придыхание. Это Павлуня дожидался его за углом родимого дома. Едва мать скрылась, он, светясь улыбкой, косолапо пошел навстречу брату.
— Ну-ну-ну, — забормотал Бабкин, увидев близко его мокрые глаза. — Пойдем в контору, сегодня наша судьба решается.
— Пойдем! — легко отозвался Павлуня. С Бабкиным ему хоть на край света — и то не страшно!
Вот и улица пошла пошире, и дома стали получше — в два, в три, в пять этажей. Из домов выходили люди, спешили к конторе, на наряд. Шли бригадиры, звеньевые, рабочие. По дороге ребята нагнали трех климовских бабушек, одетых одинаково: в телогрейки, сапоги и платки. Это было овощное звено Трофима: Вера Петровна, Надежда Петровна и Любовь Петровна.
— А, Бабкин! — обрадовались бабуси. — Здравствуй, Бабкин! Куда это ты собрался? Уж не пахать ли?
Они улыбались, переглядывались, и Бабкин с Павлуней прибавили шагу, чтобы обогнать веселое звено. Обогнали. Но скоро сзади послышался стук колес — это на телеге, запряженной верной Варварой, ехал Трофим Шевчук, климовский управляющий. Он посадил своих бабушек на телегу, и три Петровны, обскакав Бабкина с Павлуней, скрылись в конце улицы.
Директор проводил утренний наряд не у себя, в кабинете, а внизу, у главного агронома Аверина. Тут просторно, много света и на подоконниках зеленеют пшеница да горох.
Директор не в галстуке — в простом пиджаке и видавшей пыль да дожди рубахе с широким воротом. Лицо у него успело загореть.
— Здравствуйте! — сразу пошел он навстречу климовским бабушкам и каждой подал руку.
Очень довольные, розовенькие, они уселись, выложив на стол горбатые ладони, стали внимательно смотреть на директора. Поодаль, выставив деревяшку, настороженно сел Трофим.
— Как у тебя со звеньевым? — сразу спросил Громов.
— Нету, — вздохнул Трофим. — За этим и пришел. Помоги.
Директор посмотрел на Бабкина и неожиданно для всех спросил его в упор:
— Хочешь в Климовку?
— Что я, хуже других! — откликнулся тот.
Трофим неодобрительно крякнул и стал двигаться к двери.
— Погоди, погоди! — сказал директор. — А тебе, Бабкин, я даю звено. Соглашайся, пока не передумал!
— Ба-абкина? — протянули климовские бабушки.
— А чем ребята плохие? — спросил у бабушек Ефим Борисович. — Вы поглядите получше.
Все стали глядеть. Павлуня и Бабкин опустили головы. Наконец одна сказала:
— Уж больно тетка у них…
Остальные согласно закивали. Ефим Борисович потер лысину, пробежался по лицам бабушек живыми черными глазами и проникновенно, как мог только он, заговорил:
— Тетка, тетка, а что нам тетка… Главное — парень он наш, никуда убегать не собирается, училище, между прочим, на «отлично» окончил, так-то. Вот и помогите ему подняться на ноги. Ну, что скажете, женщины? Иль у вас своих ребят не было?
— Были, ох, были, — сказала, дрогнув голосом, Вера Петровна.
Остальные запечалились и по-иному взглянули на Бабкина. Сердце женское отходчиво, да и директор недаром слывет в районе хитрецом, — бабушки и сам Трофим решились принять Бабкина. И пока Ефим Борисович, не скрывая своей радости, потирал руки (заткнул-таки климовскую дыру!), Бабкин с удивлением смотрел на него и думал: «Как же это я согласился-то?!»
— Ничего, — прочитал его горестные думы директор. — В помощь тебе дадим Алексеича — мужик он смирный, хороший. (У Павлуни стали краснеть уши.) А вас, женщины, прошу его не обижать.