Павлуня, переступая, смотрел на столы. Мать весело сказала:
— Провожу тебя не хуже, чем старая! Ничего, как-нибудь одна перебьюсь, зато человеком ты вернешься, хватким! — Она задумалась, но долго делать этого не умела и потому опять заговорила на весь дом: — Держись ближе к Мишке — с ним, чертом, не пропадешь!
Высказавшись, подошла к русской печи, такой же широкой, как она сама. Печь работала вовсю. Из-за горячей заслонки пробивался шипучий пар, по всей кухне и дальше растекался сладкий дух пирогов. У стены ровной солдатской шеренгой выстроились глиняные горшки, стеклянные банки. Кастрюли, приземистые, как противотанковые мины, застыли у печи. Тяжелые гусятницы ждали команды, чтобы въехать в пекло. И всем этим громом, чадом и огнем умело управляла Марья Ивановна — кухонная генеральша. Лицо ее было красным, вдохновенным.
— Чего остолбенел? Помогай! — отдала она приказ.
Павлуня рискнул пробиться к печи — налетел на противотанковую кастрюлю, чуть не опрокинул бронированную гусятницу. Марья Ивановна с досадой сказала:
— Господи, какой же из тебя солдат, недотепа! — Она хотела, как в недалеком Пашкином детстве, треснуть бесталанного сына по затылку, да времени не было. Поэтому Марья Ивановна только прикрикнула: — Брысь с очей моих!
Павлуня поплелся, но мать остановила его:
— Повестку покажи!
Сын втянул голову в плечи. Марья Ивановна заглянула в его бесхитростные глаза и обомлела:
— Ой, мама! — Она села бы прямо посреди кухни, не будь та заставлена снедью. — Где повестка?!
— Нету! — развел руками Павлуня.
— А Мишке есть?
— Есть.
— А ты мне чего твердил и долдонил?! А?! «Вместе, вместе! В один день»! — Марья Ивановна запричитала: — Опять у тебя не как у всех! Да зачем же я столько денег извела? Зачем столько добра наготовила?! Как же я, дура грешная, так попалась? Кого я теперь удивлю? — Перестав стонать, она с ужасом прошептала: — А Лешачиха? Ой, батюшки! Будет же теперь старая хихикать! Пашка, Пашка, зачем ты меня обманул?
— Мы думали, — пробормотал Павлуня. — В танковые…
— Вот тебе танковые! — не пожалела ладони Марья Ивановна.
Павлуня, почесывая затылок, поплелся в свою комнату. Там, в полутьме и одиночестве, он пустился в неторопливые раздумья. Вспомнил, как их с Бабкиным в один день и час вызвали на медицинскую комиссию. Крепкий загорелый Бабкин сразу понравился всем.
«Куда служить пойдем, молодой человек?» — зашуршал бумажками доктор.
«В танковые», — поделился заветной мечтой Павлуня, стоя перед комиссией тощий, с цыплячьей грудью и тонкими руками, по которым гуляли синие пупырышки.
Его долго поворачивали во все стороны, щупали затылок и живот, читали медицинскую карту, здорово исписанную, спрашивали, чем болел в детстве и на что жалуется теперь. Павлуня отвечал с удовольствием, вспоминал все свои давние болезни: редко когда его слушали так серьезно, не перебивая. Потом сказали очень вежливо:
«Хорошо, идите. До свидания».
«И вам тоже всего доброго», — проговорил Павлуня и журавлем зашагал одеваться, уверенный, что Советская Армия и особенно ее бронетанковые силы без него никак не обойдутся. Дома на вопрос матери, годен ли сын в солдаты, отвечал кратко, по-военному: «Так точно!» Вот тебе и «так точно» — отсрочка.
Вспомнил Павлуня, как часто в последние дни Бабкин водил его за собой: на учебу звеньевых, на склад, где семена, в поле, к колодцам. Как заводил он речь про самостоятельность и ответственность механизатора — видно, не зря это.
Пока Павлуня вяло размышлял, Марья Ивановна на кухне подсчитывала свои расходы. Скорая на денежный счет, она живо прикинула, сколько рублей выбросила на ветер, и в сердцах пробормотала:
— Дура я полоумная! Колотить меня, да огромной дубиной! — И позвала: — Пашка, явись!
Дверь приоткрылась. Когда Марья Ивановна говорила таким голосом, нужно было ожидать быстрой расправы. Сейчас Павлуня подходил к матери без страха. Остановился перед ней, спросил равнодушно:
— Ну?
Такое безразличие озадачило Марью Ивановну и немного охладило ее, хотя голос и гремел с прежней силой:
— Садись теперь! Садись, милок! Ешь! Для кого я столько добра наворотила?! Ешь! Лопай!
Павлуня уселся, подперев ладонями щеки.
Марья Ивановна с грохотом ставила перед ним кастрюли, сковородки, тарелки, приговаривала:
— Ешь, кушай! Поправляйся! Я-то, дубина, хотела Лешачиху удивить — переплюнуть! Думала: лопнет, старая, от зависти!.. Лопнет! Только от смеха!
Марья Ивановна потчевала сына, гремя на весь большой дом, а безучастный Павлуня сидел и лениво кушал. Мать посмотрела, помолчала, потом спросила отрывисто:
— Вкусный гусь-то?
— Ничего…
— Как так ничего?!
Сама взяла кусочек, попробовала с обиженным видом, да так увлеклась, что расправилась с доброй половиной и поглядела веселей. По лицу ее вдруг пробежала неясная усмешка. Павлуня так удивился перемене, что отложил вилку.
— Ешь, Паша, — задумчиво сказала Марья Ивановна, и сын вытаращил глаза.
Давно мать не называла его Пашей. В сердцах именовала дармоедом, на людях звала Павлуней, в добром духе кликала Пашкой, а распалясь, кричала, что придется, не выбирая слов.
— Мишка, говоришь, в армию идет, а ты, значит, нет… — тихо проговорила Марья Ивановна. — Так чего же я психую, дура?
— Может быть, еще… кто знает… — подал голос Павлуня, но она не слушала, похаживала по кухне, улыбаясь теперь вовсю, как и ее красное упитанное солнце над крыльцом.
Вдруг она подмигнула сыну:
— Пускай теперь, старая, без работника проживет! А мы поглядим. Пускай одна со своим дурнем Женькой останется, а мы посмотрим! Нам с тобой и без Бабкина хорошо будет!
«Плохо будет», — мысленно возразил ей Павлуня, но вслух ничего не сказал: редко он видел мать такой покладистой и не хотел перечить ей.
ПРОВОДЫ
— Вставай, хозяин!
Павлуня удивился такому обращению и открыл глаза. Они у него, словно у ребенка, и после крепкого сна остались чистыми, только веки слегка припухли. Возле постели стояла Марья Ивановна. Что-то необычное было сегодня в ней. Павлуня пригляделся: мать красиво причесана. Заметив его взгляд, пояснила:
— Это не для себя, а ради проводов.
«Проводы» — тоскливое слово защемило сердце. Павлуня выпростал из-под одеяла тощие ноги, задумчиво уселся на постели. На спинке стула висела белая рубаха, которую он вчера выгладил, на ней — новый галстук. «Будто праздник», — подумал Павлуня, нащупывая ногой любимые домашние туфли — теплые, с войлочной стелькой. Потом побрел умываться.
— Почище! — приказала Марья Ивановна, с большим аппетитом поглощая гуся с капустой. — Пусть они видят: не грязнее мы их!
«Они» — это Настасья Петровна и Бабкин.
Накормив сына до отвала, Марья Ивановна только после этого позволила ему одеться. Павлуня пропихнул неловкие руки в рукава рубахи, натянул брюки, ботинки со скрипом.
— Господи, как в церкву собрался! — воскликнула его грешная и совсем не богомольная мать. Она хотела добавить, что рубаха очень идет к синим Павлуниным глазам, но высказала это, как умела: — Дешевенькая рубашка, а видная.
Однако ни рубаха, ни пиджак не сделали сына взрослее. Черное оттеняло бледность его щек, а узел галстука никак не вязался с тощей шеей. Парень смахивал на гусака в пиджаке.
— А ничего ты вымахал! — удивилась Марья Ивановна, похаживая вокруг сына, одергивая на нем костюм. — И когда успел!
Они вышли на улицу.
— Поливает! — рассердилась Марья Ивановна. — Зря прическу сделала, целый трояк извела!
Дождь не поливал, он шипел, тихий, невидимый, надоедливый. Павлуня любил такой дождь: под него хорошо думалось и легко спалось.
— Гляди! — мать пихнула его локтем, и Павлуня увидел Бабкина, Женьку и Лешачиху.
Настасья Петровна шла в теплой середине, а ребята с обеих сторон так ласково вели ее под руки, что Марья Ивановна запыхтела:
— Хрустальная! Расколется! — и тоже велела сыну взять ее под локоть.