Лукас ошеломленно рассматривает бумаги. Это все предложения, которые он когда-либо отдавал отцу в конверте… образцово организованные, снабженные датой и заметкой, к чему они относились… от самого первого, когда ему было семь и он даже не умел толком писать, до того, которое возникло в результате визита Пинки прошлым летом. Насколько он мог оценить, здесь было абсолютно все.
– Когда ты был меньше, то испуганно ходил по стеночке, – говорит старый профессор. – Поначалу ты позволял себе разные шалости, но, едва до тебя дошло, что я серьезен, ты искренне пытался соответствовать требованиям. Все последующие годы в твоих вариантах чувствуется огромный страх и огромное уважение… а потому и огромная осторожность. Осторожность – это рациональное поведение человека, который принял внушенные границы. Она минимизирует потери, но никогда не принесет свободу.
– Хм, – говорит Лукас.
Ему кажется невероятным, что его отец говорит именно это. Что ему тогда от него нужно? Чтобы Лукас с ним подрался? Чтобы как ребенок сбежал из дома?!
– Дорога к свободе лежит через ад; нужно отбросить осторожность и позаботиться, чтобы самая большая угроза осуществилась и пересекла все границы, потому что после бояться будет уже нечего, – продолжает старый профессор свою проповедь.
Затем тянется к принесенной Лукасом бумаге.
– «НИЧЕГО ХУЖЕ, ЧЕМ В ПОСЛЕДНИЙ РАЗ, Я НЕ ПРИДУМАЮ», – читает он с улыбкой. – Именно так, Лус. То предложение прошлым летом означало перелом. Уважение к делу в нем еще остается, но страха больше нет. С ожидаемым результатом: страшно стало мне, когда я это читал. Что ты можешь не пережить то, что придумал.
– И все равно ты позволил мне это сделать! – возмущенно выпаливает Лукас.
– И именно по той причине, по которой ты это написал! – иронично говорит старый профессор. – Ты хотел проверить. Я тоже. Даже для меня это были непростые семь дней, должен признать. Однако несвобода не нравится мне так же, как и тебе. Если бы я тогда испугался и сказал тебе, что все прощаю, сегодня нам бы нечего было решать. Я же хочу довести дело до конца. Чем больше работы над шлифовкой камня проведу я, тем проще тебе будет потом. Конечно – материал может не выдержать. Я это осознаю. Но рискнуть стоит.
Лукас решительно не уверен, что понимает отца. Вернее сказать… очертания того, что он вдруг начинает предугадывать, настолько пугают, что он их и видеть не хочет.
– Свобода притягательна, – продолжает старый профессор. – И ты это чувствуешь. Как я заметил, с лета ты также пытаешься избавиться от зависимости от грибов, что для меня является очередным доказательством, что принцип ты действительно понял. На долгий срок, однако, преодолеть синдром отмены будет не так просто. Это еще тяжелее, чем ты думаешь, а нужного фокуса ты не знаешь.
Лукас упрямо молчит. Отцовское надменное всеведение ужасно действует ему на нервы.
– Твое решение летом заинтересовало меня, но было недостаточным, – добавляет отец. – «Одной ладонью упершись в землю; берет в ней силу на что угодно; но где та вторая?..» – звучно цитирует он на ӧссеине. – Откуда этот стих?
Лукас копается в памяти. Без энтузиазма он бормочет название соответствующей книги и тут же продолжает цитату; старый профессор все равно ее потребует.
– «Еще жмется к плечу в диком рвении, еще тянется к тросу фальшивому, еще верит уррӱмаё иллюзиям; закрой глаза, слепец, и прозри».
– Не забывай о произношении, звучит ужасно, – говорит отец. – Ну что же, дело дошло до второй руки. Отпустить и прыгнуть. Не думаю, что ты вдруг достиг идеала внутренней свободы и полного избавления от страха, Лус. Но, как я сказал… ты хотя бы рискнул оспорить границы. – Он делает паузу и забирает папку. – В любом случае, это всё, – заключает он.
Взяв новый лист Лукаса, отец кладет его сверху и резко закрывает папку.
– Это последнее предложение, которое ты когда-либо подавал мне в конверте. Метод выполнил свою функцию и лучших результатов уже не принесет. Я больше от тебя ничего не потребую.
Бух, трах, конец! Лукас совершенно ошарашен. Вот как все разрешилось: быстро, мигом, без всего! Почему ему давно не пришло в голову сделать такую простенькую вещь?! Стоило лишь сказать, что ему больше не нравится играть!
На его лице появляется неуверенная улыбка. Он начинает вставать из-за стола.
– Сядь, Лукас! – взрывается в его ушах голос отца. – Откуда в тебе эта дерзость куда-либо идти? Мы еще не закончили.
«Везет, что я не слишком пугливый», – думает Лукас и тяжело падает обратно на стул. Где-то возле желудка его снова царапает страх.
Отец кладет руки на стол и смотрит ему в глаза – спокойно, твердо, без ненависти.
– Ты рисковал, – говорит он. – Тебе стоит понять, что подобный жест не пройдет даром. Логичным ответом противной стороны на какое-либо проявление свободомыслия будет усиление репрессии. Мне нравится то, что ты написал. Но, несмотря на это, – или, скорее, поэтому – последствия будут куда страшнее, чем я задумывал. От тебя предложения не поступило, потому дело за мной. Сходи за кружкой, Лукас. Ты получишь гӧмершаӱл. А затем порку.
Лукас смотрит на отца, не веря своим ушам. Ему снится. Это… ему… только… снится.
– Ты не всерьез, – бормочет он. – Боже, мне восемнадцать! Не восемь! Ты не можешь так со мной обращаться!
– Могу и буду. Не для того, чтобы запугать тебя. На самом деле даже не для того, чтобы наказать. А лишь для того, чтобы последствия помогли тебе понять, что подобный вид свободы имеет высокую цену. Гордость – первая монета. В твоем случае она пострадает явно больше, чем кожа.
Старый профессор тянется к тому же нижнему ящику, где была папка, и вытаскивает инструмент абсолютного унижения, сплетенный из гибких мицелиальных волокон, прямиком с Ӧссе; на Земле подобных вещей не встретить уже пару веков. Он взмахивает рукой – и волокна раскрываются с тихим свистом, от которого Лукас цепенеет.
– Если бы тебе было восемь, я ударил бы пару раз через штаны; но, учитывая твой подчеркнутый тобою же возраст, конечно, все будет иначе, – ухмыляется отец. – Штаны ты снимешь, а ударов будет пятьдесят. Уточню: пятьдесят за каждого, кто приехал в Блу-Спрингс без моего разрешения. Необязательно исполнить все сегодня; это и физически невозможно. Даю тебе год и один день. Ты будешь вести учет, ты скажешь «хватит». Мне все равно, сколько унизительных визитов к этому столу в итоге выйдет.
Лукас проводит рукой по волосам. Ему требуется время, чтобы снова заговорить.
– Это абсурд, – выдыхает он. – Ты просто не можешь… не можешь со мной так… поступить.
– Веди себя достойно, Лукас! – окрикивает его старый профессор. – Я сознаю, что твоему эго эта экзекуция нанесет ощутимый ущерб, но не могу сказать, что мне хочется его щадить. Совсем наоборот. Когда в твоей голове уложится, что выбора нет, дай мне знать. – Он демонстративно бросает розгу на стол, раскрывает ӧссенский свиток и погружается в чтение.
Лукас раздумывает, не схватить ли розгу и не попытаться ли убить отца.
Рё Аккӱтликс. Это кромешный ужас.
Около минуты он сидит без движения. В голове проносится целая вереница отчаянных действий, которые попытался бы предпринять на его месте кто-то другой. Лукас по привычке обходит все вершины треугольника, в котором уже годы бьется словно овца в загоне, – три крайние возможности, три границы: убить отца, сбежать из дома, совершить самоубийство. Четвертый вариант – сойти с ума от всего – он традиционно не включает в свои размышления; это не возможность, так как не зависит от его воли. Лукас думает, что хотя бы закатит грандиозную сцену: начнет вопить, орать что есть мочи, изображать приступ истерики, выбрасывать свитки из библиотеки, кататься по полу, хватать отца за одежду и угрожать полицией. В отвращении, которое вызывают подобные мысли, хорошо видно, какие мощные барьеры против проявления эмоций воспитал в нем отец. Если коротко, Лукас слишком рационален для каких-либо мелодрам.