Приходит Готшальк.
— Вы проболтались, Готшальк?
— Никак нет. Ничего не понимаю.
— Кто же тогда?
— Не было названо ни одного имени, — говорит Готшальк.
— Так, так. А как зовут этого типа?
— Варшокс. Крестьянин из Абштейна.
— Позаботьтесь о нем.
Итак, господин Готшальк, чтобы позаботиться о нем, придется вам отправиться в лес. Варшокс уже проснулся. И кто же, вы думали, сидит подле него? Пьяница, горлопан с полупустой бутылкой в руке.
Так, так. Интонация Неймана еще звучит в ушах Готшалька, кроме того, с этими людьми он чувствует себя уверенно. Однако не будем мешать господам, у них есть о чем потолковать.
Мы пойдем за Фойгтом, от опушки наискось по лугу. Только что музыка снова начала: «Свобода, как я ее понимаю». Что за ужасные звуки издает труба дедушки Ламмса. Обычно они у него скачут, а тут он медленно выдувает их, и тромбон вынужден следовать за его темпом, а корнет-а-пистон несколько раз просто умолкает. Слабая грудь, а?
Фойгт идет к горе напрямик, но потом почему-то сворачивает. Вырвавшись из-за стола, он спросил у глазеющих битенайских мальчишек, как пройти к раскопкам. Он может ненадолго заглянуть и туда.
Там внизу, за кустами крушины.
Значит, туда, а потом держаться правее, все это недалеко.
Значит, здесь. Сразу видно, где копали: ямы засыпаны, но песок осел, и в плоских углублениях скопилась грунтовая вода.
А там, где начинается трава, сидит Пошка, он уже увидел Фойгта, отпускает Туту, она тоже поднимается и подходит к Фойгту.
— Вы уже здесь, господин профессор?
— С патриотической частью я разделался: кофе, пьяные и речи. Теперь я хочу на гору.
— Там плохо, господин профессор.
— Почему плохо, господин Пошка? Я должен поглядеть, ради этого я здесь.
— Ничего интересного, господин профессор. — Пошка немного смущен.
— Но я ведь видел, как молодые люди поднимались на гору, удивительно красивое зрелище, такие краски.
— Ах, господин профессор, представление праздничное, но настоящая драма ужасов. Великий князь — Vytautas Didysis, Didkunigaikštis — все время топчется на камне, это несерьезно, а лаймы и улаймы[45] в белых рубахах вокруг него. А лаумы[46] в синих. И Перкунас обещает князю Пруссию, и Польшу, и Новгород, и Киев в придачу, и Bangputys — Балтийское море, и Черное море, и Pajibelis[47], обвешанный черными платками, ходит взад и вперед и кричит: «Tokia bėda» и «Ašarų pakalnė!»[48]
— Но почему бы ему, господин Пошка, богу погибели, не говорить о юдоли слез и печали?
— Я не это имею в виду.
— Понимаю. — Фойгт тычет палкой в песок. — Вот, значит, где это место? Здесь были последние раскопки?
Пошка смеется. Туте их разговор кажется слишком долгим, она просто подходит к ним и просто протягивает руку Фойгту.
И знает лучше, чем Пошка, что здесь происходило прошлым летом и чем вообще знаменито это место. А мы ее подробные разъяснения изложим в двух пунктах.
1) Говорят, что здесь была зарыта военная казна Наполеона тогда, при отступлении. А через много лет здесь появился французский офицер, только уже очень старый и совсем слепой, и он привез с собой чертеж. Но с тех пор тут все изменилось, выросли деревья, кустарник. Рыли в трех местах, но на клад так и не наткнулись.
2) Потом вся эта история заглохла, но через тридцать лет объявились новые охотники, на этот раз вместе с людьми из Тильзита. Снова ничего. И так это повторяется каждые десять-пятнадцать лет, и каждый раз копают на новом месте, иногда и на том же самом, только метра на полтора поглубже. А в прошлом году здесь развернули настоящее предприятие. Куча людей, ограждения, и все тайком. Они заключили самое настоящее соглашение с правительством в Каунасе. А все равно ничего не нашли…
И тут в самый раз добавить третий пункт: они, несомненно, придут еще. Тогда уж они перероют весь Битенай. Было бы смешно ничего не найти. А многие говорят, что денег этих давно уж и след простыл. Вытащили в первый же раз, попросту унесли тайком ночью, и все.
— Благодарю вас, фрейлейн, — говорит Фойгт. — Пожалуй, мне уже пора на гору. Между прочим, господин Пошка, Гавен загорелся, он придумал по меньшей мере три больших музыкальных номера. Интересно, что это будет.
И с этими словами профессор Фойгт удаляется.
И лезет на гору. Это немного утомительно. И тут он садится. В конце просеки. Праздничное представление; эта торжественная драма достаточно шумна. Хотя далеко не столь помпезна, как описал Пошка. Во всяком случае, сейчас. Как раз сейчас войско литовских жемайтов расположилось лагерем у Лукова на Волыни и вспоминает в жалобных песнях далекую родину, ибо давно скитаются они по чужбине, пока Витаутас ожидает корону, которая уже в пути, а он так и умирает, не дождавшись, 27 октября 1430 года, восьмидесяти лет от роду.
Снова траурные песни, потом лаймы и лаумы в синих и белых рубахах, вот и бог смерти Пикулис; он поведет князя туда, куда тому совсем не хочется идти.
Песни очень хороши. Жалобные песни, медленные, протяжные — простое чередование интервалов, — не требующие аккомпанемента; они свободно летят по воздуху, как дождь и ветер.
Некоторых из них Фойгт еще никогда не слышал. Он поднимается и стоит, прислонившись к дереву. И пока представление, сопровождаемое вздохами и прочувствованным сморканием, оканчивается, и Фойгт пытается запомнить последнюю мелодию, напевая ее про себя, к нему откуда-то сбоку приближаются два господина. И так как трогательная пауза уступает в этот момент место восторженному воодушевлению и те, кто сидел, вскакивают, чтобы поразмять затекшие ноги, а те, кто в волнении простоял все время, садятся, чтоб отдохнуть, старший из двух, бородатый, обращается к профессору Фойгту:
— Вы здесь, господин коллега?
Фойгт оборачивается:
— Господин Сторостас, — радостно говорит он. И добавляет: — Я слушал с огромным интересом. Это ваше новое произведение?
— Как вам сказать, — говорит профессор Сторостас. — Сильно сокращено и довольно свободно обработано. Я думал скорее о трагедии рока, чем о культовом представлении.
— Но очень выразительно, господин профессор, очень выразительно.
— Рад слышать. Господин редактор Шалуга — разрешите представить его прямо здесь — осуществил постановку, и ему же принадлежит сценическая редакция текста.
Фойгту не нужно искать литовских слов.
— Господин Шалуга, если я не ошибаюсь, из Шяуляя, не так ли? Я знаком с некоторыми вашими статьями в «Keleivis».
«Keleivis» — что значит «Странник», между прочим, литовская газета. Выходит уже несколько десятилетий.
Господа ведут разговор. Фойгт — только по-литовски, Шалуга — на изысканном немецком, Сторостас то так, то этак. Фойгт, конечно, расскажет про оперу, и ему неизбежно зададут вопросы, на которые сразу и не ответишь. Но и в этом разговоре его не оставляет надежда. Надолго ли ее хватит?
Сегодня она еще есть. Но надолго ли ее хватит?..
Шалуга говорит:
— Все это уже в прошлом, господин профессор.
Фойгт смотрит на него, он слегка задет. В поучениях он не нуждается. Сторостас молчит.
— Я понимаю, господин профессор, вы имеете в виду кенигсбергские и тильзитские попытки прежних лет: несколько десятилетий назад и еще раньше. Крейцфельд, Реза, Пассарге, Салопиата, попечительства, общества, Литовский семинар. Чистые лингвисты Остермайер, Шлейхер, Носсельман, Беценбергер, а еще раньше «Грамматика» Даниэля Клейна, о Куршате я сейчас не говорю — все это в прошлом.
— Вы действительно так думаете? Куршат — только лингвист? Или Даниэль Клейн? О нем говорит Остермайер в «Истории литовских песен» (1793 год): ученый, набожный, деятельный, много полезного сделавший для литовских церковных общин, но до конца жизни глубоко несчастный человек; наградой за его старания и преданность была неблагодарность, неслыханная неблагодарность, а его завистники и гонители покрыли себя неизгладимым позором. Это Клейн. А другие: Теофиль Шульц, Кристоф Саппун, Иоганн Гуртелиус, Леман в Мемеле, а Фридрих и Кристоф Преториусы. Сколько они сделали!