Мы-то знаем: наш тихий литовец тут ни при чем. Мы не станем повторять за его спиной подобную сплетню. Может быть, мы повстречаем его снова, раз он теперь нам знаком.
Не подумайте, однако, что мы хотим заселить наш город одними чудаками — это было бы, конечно, недурно. Но ведь это большой город, где много достойных людей, где есть промышленность, верфи, вагоностроительный завод, обширная гавань и бойкая торговля, к тому же это крупный перевалочный пункт. Два или три чудака вовсе не в счет, да и кто их заметит?
Кстати, мы собирались догнать еще нашего литовца, жаль, что поздно, мы потеряли его из виду. Итак, мы спустились вниз по лестнице, пересекли площадь возле магазина, перешли мост, оглянулись с того берега на портовые склады, близ которых стоят пароходы на якоре, и, миновав еще один мост, вышли в предместье. И тут в равномерной уличной суете обнаружилось какое-то беспокойство, вдруг что-то нарушилось, вдруг заволновались и мы, три или четыре подводы свернули в боковые улицы, остановились машины, послышались режущая слух музыка, крики команды; и тут выехали конные полицейские, а вслед за ними нацисты, целая колонна, коричневые с головы до пят, только глазам надлежало быть голубыми по возможности. Но нам нельзя забывать про наших чудаков или как там их следует называть…
Вдоль коричневой колонны бежит уличный флейтист Прейсс и на всю улицу орет, какого он о ней мнения: лодыри, бродяги, пьянь и прочее, — и грозит им своей флейтой.
Собственно, он имеет в виду коммунистов, ведь он говорит:
— Из-за вас, губошлепов, наш кайзер проиграл войну.
Для него все едино, демонстрация есть демонстрация, на дворе тридцать второй год, ему никто ничего не объясняет. Да и кто будет объяснять?
Нашего тихого литовца Прейсс наверняка засмеял бы. Это бы еще ничего; но нет, он и слушать не стал бы литовца, такую глупую башку. Ах, Прейсс…
Да, но кто же ему тогда все объяснит? Пьянчуга из анекдота?
Тот только говорит презрительно, имея в виду коричневых: «Этот фюрер ихний не пьет».
Или же настоятель собора? Но тот слишком учен, чтобы вступать в разговор с Прейссом, или, может быть, как раз недостаточно учен.
Чего доброго, он заглянет к пастору Мотцу из Штейндаммского прихода. Тому очень хотелось бы взять всех своих прихожан в охапку и отправить их прямо на небо. Да нет, разве он соберется к пастору, этот Прейсс! А ему ведь надо бы зайти, скажем, в ту же Штейндаммскую церковь, он ведь живет в этом приходе.
Тем временем вышел последний срок — для всех. Через полгода будут хозяйничать люди Адольфа Гитлера. Тогда они примутся не только за коммунистов, из-за которых наш кайзер, по мнению Прейсса, проиграл войну, они доберутся и до самого Прейсса в его же доме на улице Вагнера (которая отныне будет переименована в улицу Рихарда Вагнера, но во всем прочем останется такой же, как была), как до врага государства или врага народа, так они выражаются, то есть доберутся до него по тем же причинам, что и до коммунистов, а чуть попозже — и до настоятеля собора. Заодно они упрячут подальше и пьянчугу, воскресного богомола, как явно асоциальный элемент, а немного погодя и нашего тихого знакомца — за его умственную неполноценность.
«Блюдите заповедь божью», — крикнет он им, когда они войдут. Но они его не послушают.
Перевод Г. Ратгауза.
ПЛЯСУН МАЛИГЕ
Мы расскажем о плясуне Малиге целую историю. Началась она в августе тридцать девятого года, в конце месяца, в крохотном провинциальном городке, который трудно даже описать из-за его неприметности.
В центре его, как и во всех таких городках, расположена довольно большая рыночная площадь, совсем пустынная. И не только днем, в эту жаркую пору, когда прохожий жмется, тяжело дыша, поближе к низким островерхим домам, не решаясь пересечь площадь, как бы побаиваясь этой текучей и тяжелой глыбы раскаленного воздуха, которая словно нарочно пригнана по мерке четырехугольной площади и заполняет ее до самых фасадов домов.
Но и по вечерам, когда неизвестно откуда потянет прохладой, то ли с озера, что к северо-западу от города, то ли с влажных лугов, уходящих к югу, до деревни Парадиз и дальше, до Венедина, все стараются не отходить от дома, куда можно в любое время войти отдохнуть: к вечеру все устают, а там, на широкой площади, ничего, кроме одиночества. Скоро и месяц взойдет, и горбатая мостовая заблестит каким-то странным блеском…
Мало ли есть причин, чтобы не выходить на рыночную площадь, да еще одному, в этом тридцать девятом году.
Поздним летом. В жаркую пору. Когда начинается история плясуна Малиге.
Он сейчас торчит в казарме на окраине города, одет в солдатскую форму, сидит за столом вместе с прочими, играет в карты, обычная игра за обычным казарменным столом, и уже, пожалуй, смотреть надоело, как карты в его руках сами собой складываются в какой-нибудь фокус, и начинается смешное предсказанье или дерзкая подтасовка масти — нехитрые трюки, их можно объяснить и даже выучить, и, стало быть, занятие это совсем несерьезное. Конечно, он всех забавляет, но только сейчас это ни к чему, ставка грошовая, хотя Бломке и предлагал сыграть в скат на три пфеннига.
Так вот, стало быть, сидят Малиге, и этот самый Бломке, и еще Кречман и Науэкс. Все прочие открыли свои тумбочки и драят себе сапоги, собираясь в город. Бломке швыряет карты на стол.
— С тобой играть нельзя, — говорит он.
И Кречман и Науэкс согласно кивают. Значит, когда все остальные удерут в город, эта четверка переберется в столовую поболтать и выпить кружку пива, пока Бломке не придет в раж и вместо карт не начнет швырять на стол хрустящие бумажки, по пятьдесят марок каждая, и угощать всех, кому охота выпить. Тогда рядовой Бломке, призванный из запаса, сразу повышается в звании — теперь это господин Бломке, богатый торговец углем.
Так продолжается уже пятый день. Как обычно в казарме: строевая подготовка, налево, направо, разобрать оружие, к ноге. Половина казармы — пожилые из запаса. Хозяин пивнушки Цельт подтягивается на шведской стенке двумя руками, и мышцы у него болят. Кречман, портовый рабочий, грузчик из большого провинциального города, ловок и в обращении с винтовкой, и в жиме и легко выжимает одной рукой тяжелую табуретку. Науэкс по природе невозмутим. Когда офицер на поверке с брезгливым возмущением тычет пальцем в пятно на его прикладе, Науэкс вопрошает: «Ты что, ржавчины не видывал, господин лейтенант?»
Все они, как уже говорилось, народ пожилой, из запаса, недавно мобилизованные и расквартированные в этом городишке. Любят поговорить и о войне, конечно, тоже, но больше о мужской удали, немецкой удали и не очень-то верят в новую войну. Там, за Мазурами, есть города, которые хранят еще следы прошлой. Считают, что всех вызвали на сборы, как не раз бывало. Притом же есть еще и пакт о ненападении, это всех успокаивает. Но Бломке — человек дальновидный, он отводит Малиге в сторонку. «Если жрать гильзы от сигарет…» — говорит он, и плясун договаривает: — «…заработаешь рвоту». — «Дело хорошее, — говорит Бломке, — а если каждый день рвота?» — На это многоопытный приятель дает ответ: «Тогда они подумают, что у тебя язва». Бломке больше ничего и знать не требуется.
Дня через два-три фельдфебели и младшие офицеры вдруг забегали как ошпаренные: вновь прибывшие роты, пополненные за счет запаса, отправляют куда-то на грузовиках и в железнодорожных вагонах; в неразберихе и спешке раздают и испытывают какой-то прибор, который называется «противогаз-30».
— Это не к добру, — говорит Кречман, — рехнулись они, что ли?
Ах, Малиге, что все это значит? У тебя была работа, в последнее время — в Луна-парке, до этого в Бремергафене, а еще раньше — в Копенгагене, в Тиволи, потому тебе и приходится заполнять еще один листочек анкеты: последнее пребывание за границей; твоя работа называлась — силовой номер, ты делал стойку на одной руке — вместо опоры зеленое горлышко бутылки; и так все последние годы, а раньше ловил под трапецией акробатов, был статистом в варьете, но, собственно говоря, ты — танцор, и, глядя на тебя, сразу понимаешь это: ты строен, движения твои естественны и изящны, а носки у тебя разведены немного в стороны чуть больше, чем требуется. Расскажи что-нибудь посерьезнее, Малиге, брось свои шутки.