Оттуда, от Рамбинаса, идет Лейб, его подгоняет ветер. У ветра есть имя, его зовут Антанас, и всегда он рассказывает одно и то же: в Граудене лес рубят, в Краупишкене почтарь напился, в Лифляндии молоко сластят. Ночь наступает, прежде чем Лейб добирается до деревни.
Тут он слышит, как мужчины, спотыкаясь, спускаются вниз по склону. Вот Пошка. А это господин Кен. А это учитель из церковной школы. И еще трое или четверо других. И господин Кен повышает голос, и Сикорский говорит ему что-то назидательное насчет Рейна, прекрасной немецкой реки, и тому подобное. Но разве можно поучать богатого скототорговца? Какой тут подымается крик, сами понимаете, так что про все остальное мы быстро доскажем.
— Вот он, еврей придурковатый, — говорит Пошка.
— Гляди-ка, и вправду он, — подтверждает Сикорский.
— Поди сюда, — говорит Кен.
— Евреи народ чистоплотный, — говорит Сикорский и чуть пошатывается.
— Но этот вот по уши в дерьме, — говорит Кен.
— Всегда чисто вымыты, — настаивает Сикорский.
— Как пес, вылезший из болота, — говорит Кен.
— Ты, верно, забыл про свое омовенье, проныра несчастный? — кричит на него Сикорский. И, вновь обращаясь к скототорговцу, поучает: — У них обычай такой.
— Да ты поди сюда, — говорит Кен.
Они тащат его к пристани, а потом и вниз по сходням. Он и не упирается, а только смеется тихонько. Его окунают в воду шесть-семь раз.
— Грязный еврей, — говорит Пошка.
— Еще, еще давай, — говорит Кен, — на нем грязь прошлогодняя.
Сикорский, шатаясь, бредет по сходням обратно к берегу.
— У нас в роте был Ицик, — орет он, — так тот книжки писал.
— Ах, брось, — говорит Кен и идет за ним следом.
А Папендик стоит на берегу и не знает, куда же девался этот еврей.
— Куда он пропал? — спрашивает он, а Пошка тоже не знает.
— Да, куда он пропал? — спрашивает Папендик уже громче.
Кен поворачивается.
— Кто пропал? — переспрашивает он.
— Да этот самый Липман, — говорит Пошка.
— Вот болван, — говорит Кен. — Да ты бы нырнул за ним.
Мужчины все еще стоят на месте.
— Эй вы, проваливайте отсюда! — говорит Кен.
Сикорский бежит вверх по склону. «Обогну деревню стороной, — думает он. — Через час я дома».
Красавец Рейн ему надоел. Здесь река не такая. Совсем белая. Идешь, идешь и не замечаешь, как остановился. Чувствуешь под ногами нетвердый песок и все же стоишь, как на камне. Приложишь к уху ладонь и услышишь то, чего никогда не бывает. Над лугами ползет туман и подымается все выше.
В питейном заведении Розы Липман стенные часы показывают полдень. За столом сидит Влас. Он заказал два стаканчика, третий Роза ему налила просто так. В шинке пустовато. Несколько человек ждут парохода. Роза смотрит в окно. На пристани стоит торговец Кен. Что-то нынче он не зашел.
Вот уже виден пароход. Кучер Кена достает большой портфель, отдает его Кену, усаживается поудобнее, теперь можно и обратно ехать.
— Допивайте, детки, пароход дает свисток, — кричит Роза и отворяет дверь.
— Sudiev[26].
Только Влас остается.
Роза стоит на дорожке, вытирает руки о передник. «Скоро полдень, — думает она, — а Лейба все нет». Она машет вслед пароходу, который уже заработал своими лопастями, и возвращается в дом.
— Еще стаканчик, дядя Влас?
Перевод Г. Ратгауза.
МЫШИНЫЙ ПРАЗДНИК
Мойзе Трумпетер сидит на низеньком стульчике в углу своей лавки. Лавка маленькая, и в ней пусто. Должно быть, потому, что солнце, которое частенько сюда заглядывает, любит простор, да и месяц тоже. Он тоже часто заглядывает сюда, хотя бы мимоходом. Да, здесь и месяц гостит. Вот и сейчас он зашел к Мойзе, притом через дверь, колокольчик только раз звякнул, и то совсем тихо, но, может, вовсе не оттого, что в дверь заглянул месяц, а оттого, что на тоненьких досках пола так проворно бегают и танцуют мыши. Месяц заглянул в гости, и Мойзе сказал ему: «Добрый вечер, месяц!» — и вот они оба смотрят на мышей.
Ведь у мышей каждый день все по-разному: сегодня они танцуют так, а завтра этак, и чего только не выделывают своими четырьмя лапками, тонким хвостиком и острой мордочкой.
— Послушай, милый месяц, — говорит Мойзе, — это еще не все, если бы ты знал, какое у них тельце и какие они забавные! Но тебе этого, наверное, не понять, и потом они вовсе не бывают каждый день иными, наоборот, они всегда делают то же самое, и это, по-моему, и есть самое удивительное. Вернее сказать, ты каждый день иной, хотя и входишь всегда в одни и те же двери, и всегда бывает темно, пока ты не усядешься тут в углу. А теперь веди себя тихо и гляди повнимательней. Видишь, каждый раз одно и то же.
Мойзе бросает прямо у своих ног корочку хлеба, и мыши сразу подбираются ближе, ближе и ближе, некоторые даже подняли головы и потихоньку принюхиваются.
— Видишь, как оно бывает. Каждый раз то же самое.
Вот и сидят два старика, и радуются, и даже не сразу услыхали, что дверь в лавку отворилась. Только мыши это учуяли и удрали, да так быстро, что и не скажешь, куда они подевались.
В дверях стоит немец. Солдат. У Мойзе хорошие глаза, он видит: молодой человек, вроде бы школьник; он даже и не знает, чего ему здесь нужно и зачем он тут стоит в дверях. «Пойду взглянуть, как живут эти евреи», — подумал он, наверно, и зашел. А тут сидит на своем стульчике старый еврей, и в лавке светло от лунного света.
— Ежели желаете, так зайдите, герр лейтенант, — говорит Мойзе.
Мальчишка прикрывает за собой дверь. Его совсем не удивляет, что еврей говорит по-немецки, он просто стоит, а когда Мойзе поднимается и говорит: «Сердечно прошу вас, другого стула нет у меня», — солдат отвечает: «Спасибо, я постою», — но делает два-три шага в глубь лавки, а потом еще три шага по направлению к стулу. И так как Мойзе еще раз предлагает сесть, он садится.
— Теперь прошу потише, — говорит Мойзе и прислоняется к стене.
Корка еще лежит на своем месте, и, гляди-ка, мыши появляются опять. Как и раньше, ничуть не медленнее, в точности как раньше, — ближе и ближе, и подымают мордочки, и принюхиваются, и тихонько посапывают, так что слышит их только Мойзе и, может быть, еще месяц. В точности как раньше.
И вот они снова обнаружили корку. Мышиный праздник, скромный, конечно, ничего особенного, но все же и не совсем будничное дело.
Что ж, посидим и посмотрим. Войне исполнилось уже несколько дней. Страна называется Польшей. Она совсем плоская и песчаная. Дороги в Польше неважные, и везде много детей. О чем тут еще говорить? Сюда явились немцы, им нет числа, один из них сидит тут в еврейской лавчонке, совсем молодой, молокосос. В Германии у него осталась мать, и отец его пока что тоже в Германии. И две сестренки. Настало время повидать мир, так он, должно быть, думает. Сегодня мы в Польше, а потом, может быть, прогуляемся в Англию, а эта Польша — до чего же она польская.
Старый еврей прислонился к стене. Мыши все еще возятся со своей коркой. Когда она станет совсем крошечной, старая мышь, их мамаша, заберет их домой, а другие мыши побегут за ней вслед.
— Знаешь что, — говорит месяц старому Мойзе, — мне пора.
Мойзе и сам знает, что месяцу стало вдруг неуютно, потому что здесь сидит этот немец. Чего ему тут надо? Мойзе может только сказать:
— Погоди, побудь еще немножко.
Но тут сразу встает с места солдат. Мыши убегают, трудно даже понять, куда это они все разом могли исчезнуть. Он раздумывает, надо ли сказать: до свидания, — и потому еще минутку задерживается, но уходит не попрощавшись.
Мойзе не говорит ничего, он ждет, что скажет месяц. Мышей нет, они разом исчезли. Мышам-то это легко.
— Это был немец, — говорит месяц, — ты же знаешь, какие они, эти немцы. — И так как Мойзе, как и прежде, стоит, прислонясь к стене, и ничего не говорит, он продолжает уже настойчивее: — Убежать тебе некуда, спрятаться некуда, ах, Мойзе!.. Это был немец, ты сам его видел. Пожалуйста, не говори мне, что мальчишка вовсе не немец или, во всяком случае, немец нестрашный. Теперь для нас все они одинаковы. Если они заберут всю Польшу, что будет тогда с твоим народом?