Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Но сейчас дедушка сидит дома, в гостиной. И перед ним статья в «Гартенлаубе», принадлежащая перу этого господина или писателя Глагау Отто. Вот оно, это место: «Доколе терпимость или прискорбное попустительство будут препятствовать нам, христианам, принять меры против бесчинств и наглых притязаний еврейства?»

— Тетка-жена, поди-ка сюда, послушай: «…притязаний еврейства. Доколе будем мы равнодушно глядеть на то, как евреи всюду и повсеместно лезут вперед? Они постоянно оттесняют…» — слышишь? — «…нас, христиан, припирают к стене, отнимают у нас воздух, не дают дышать».

— Видишь, значит, и в Берлине тоже!

— Как это? — Кристина недоумевает. — Что он хочет сказать?

— Ну точно так же, как и у нас здесь, — объясняет дедушка. — Вспомни-ка этого верзилу Левина. — И тут дедушка находит прямо-таки удачное выражение и медленно, слово в слово, говорит: — Мне кажется, они там, в Берлине, никакие не мужчины. — И, громко вздохнув, добавляет: — На глазах у его императорского величества, и не знают, что предпринять!

И вот дедушка, как мужчина и как немец, садится писать письмо. Адресованное господину писателю, некоему Глагау, Отто Глагау, его высокородию, в редакцию «Гартенлаубе», в Берлин.

Сначала длинное и пространное, но затем:

— «И призываю вас безотлагательно решить этот вопрос по моему примеру». Подпись. И снизу: рантье в Бризене, ушедший на покой владелец мельницы, почетный старейшина общины в Неймюле.

— Какой же ты старейшина! — говорит тетка-жена.

— Вот увидишь, — говорит дедушка. (Пункт двадцать восьмой.)

В тот же вечер в трактире Вечорека художник Филиппи говорит:

— Я тебя уже знаю, сегодня ты в духе — значит что-нибудь нашкодил.

А когда дедушка рассказывает, что он сегодня написал в Берлин, в редакцию «Гартенлаубе», в Берлин, этому писателю, художник Филиппи вскакивает и плюет на стол:

— И с таким я пиво пил, чтоб тебя черт побрал!

И нет его.

Чудак. Да уж и надоел. Оно и лучше.

Но, хочет ли того дедушка или нет, он частенько встречает художника на улицах Бризена. Это уже менее приятно.

Толстяк приплясывает вокруг дедушки, стучит себя по лбу, отделяет прядь из своей длинной шевелюры, вытягивает ее кверху, другой рукой хватается за ягодицу и, насвистывая глупый мотивчик, кружится, а под конец высовывает язык и вдруг останавливается с повисшими, как плети, руками, глубоко опечаленный, поворачивается на каблуках и убегает.

Значит ли это, что здесь есть человек, который еще окончательно не отказался от моего дедушки? Он ведь его почти не знает.

Чудак! Ну конечно, артист. Кто знает, что у них творится в голове? В голове у этих артистов.

Но это уж наверняка два пункта, двадцать девятый и тридцатый. Что-то у нас слишком быстро пошло. Сейчас, когда дело идет к концу.

Художник Филиппи сидит за городом под вечер перед меньшим из двух озер, за которым начинаются Фалькенауские луга. Перед ним лист бумаги, и он на нем пишет, вместо того чтобы рисовать:

Трав желтизна,
изгиб губ,
запахи
высохших вод,
туман
и предчувствие снега…
Я бросаю на ветер слова.

Красивый человек этот Филиппи. Живет сам по себе, не умеет ни с кем говорить, во всяком случае, с почтенными людьми, хотя говорит много, и то и се, бургомистру: «Продувная бестия», — а полицмейстеру: «Слишком мало себе позволяешь». Никто не понимает, что он хочет сказать, когда он такое несет.

Он глядит на свои брюки. Как хорошо, когда есть брюки, по крайней мере, не ходишь с голыми ногами.

Хороший художник, между прочим.

Вот он возвращается в город по Нижне-Замковой улице в своей широкополой калабрийской шляпе. И сталкивается с моим дедушкой. Но ему сейчас не до танцев.

А дедушка за невозможностью, не роняя своего достоинства чрезмерной спешкой, уклониться от встречи с господином художником берет себя в руки и говорит, пожалуй, чересчур громко:

— Господин художник, полагаю, ходили немного проветриться.

— Ты прав, — говорит Филиппи, — это полезно, тебе бы тоже следовало.

— Почему мне? — Дедушка не столько возмущен, сколько удивлен. — Что вы этим хотите сказать?

— Я тебе объясню.

Филиппи устал. Когда дедушка уже намерен к нему присоединиться, он отмахивается.

— Завтра.

Ну и вали себе, думает дедушка, я тебе не навязываюсь.

Хотя для дедушки, возможно, было бы лучше, если б он навязался, по-настоящему навязался этому художнику.

Потому что с нами у него это не выйдет, мы от него отказались.

— Что этот художник, который здесь все бегает? — спрашивает мой дедушка. Он сидит с ротмистром фон Лоевским в «Немецком доме».

— Ах, вы о нем? — говорит ротмистр. — Образованный человек в некотором роде. Расписал здесь алтари, и тот и другой, евангелический и католический — редкий случай, — и превосходно, могу вас уверить, вы бы сходили поглядеть — удивительно, писал с живой натуры, имею честь знать этих дам.

Имеются в виду обе Марии, и Мария и Марта, то есть послужившие для них моделью нынешняя фрау Тулевиц и фрейлейн фон Бинковская из пансиона для незамужних дворянок, вдовая фрау Шульц в Трютенау и советница лесного ведомства Мышковская, проживающая ныне в Мариенвердере.

Лоевский может спокойно говорить, от Филиппи он еще не заработал пощечин, художник не дерется. Но пивом тот его тоже не угощает, уже давно.

У Лоевского с художником получилось совершенно то же, что и у моего дедушки, но у него это из-за поляков. Образованный человек этот Филиппи, но, к сожалению, очень странных взглядов.

— Когда сидишь в провинции, — говорит Лоевский, — каждый образованный человек в некотором роде отдохновение.

— Ну, пивом и я могу вас угостить, — грубо отрезает дедушка. Чего этот олух болтает о провинции? Какая же Бризен провинция!

Но это уже чересчур для дворянина.

— Попрошу вас изменить тон, — говорит ротмистр, — вы, видимо, не служили?

Это обойдется дедушке по меньшей мере в полдюжины пива и в две можжевеловые водки. И с такими людьми ты водишься, дедушка! Впрочем, нам это уже все равно.

Если все дороги ведут в Бризен, то все дороги также ведут из Бризена. По той, что ведет в Неймюль, через Фалькенау, Полькау, Линде, Гарцево, пересекает железную дорогу и речку Стругу, идет мимо заросшего камышом прудика, — по этой дороге мы уже и ходили и ездили. Сейчас мы проходим тут в последний раз. Осень. Поля опустели. Над водой тишина. Вокруг рощи собираются птицы. Воздух сырой и терпкий.

Вот Неймюль. В Неймюле тоже тишина. Жандармы, Плонтке и четверо усачей отбыли. Розинке стоит в дверях трактира — теперь он владелец мельницы, но и трактир не собирается бросать. Он говорит стоящему за ним Адаму:

— Вам тут может быть хорошо, вы можете ужиться. Прежний слишком много кляузничал, это никому не идет на пользу.

— Поглядим, — осторожно говорит Адам.

Что значит «поглядим»? Адам за это короткое время успел набраться опыта: всегда и всюду держаться в стороне, просто не оказываться на месте, учит этот опыт. Все ведь действительно сошло на нет, просто так сошло на нет — все, что сперва казалось таким угрожающим. И эта Малькенская уния, и эта неймюльская история, сперва в цирке, потом в Розинкином трактире. Во всяком случае, так это выглядит. Но Адам здесь все же долго не заживется — с такой тактикой, во всяком случае, нет.

Сейчас в Неймюле, правда, тишина. Набожных и немцев отъезд моего дедушки пришиб главным образом своей кажущейся бессмысленностью. А другие?

Лебрехт и Герман, судя по официальному донесению, вполне благонадежны, если и не вполне благонамеренны в душе. Низванд и Корринт могут доказать, что работают, так что тут комар носа не подточит. Для Файерабенда, Ольги Вендехольд, Фенске из Садлинок мой дедушка, это олицетворение раздора, вовремя ретировался, они об этом нет-нет да и вспоминают.

77
{"b":"813757","o":1}