Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Вечорек отваживается на улыбку, пожимает плечами, извиняясь то ли за себя, то ли за художника Филиппи, говорит, обратись к моему дедушке, но также и к остальным четырем-пяти посетителям, которые, однако, все это, очевидно, давно знают и не слушают:

— Художники, известное дело. Господа знакомы?

— Нимало, — говорит Филиппи. — Этот бедняга только что с кладбища.

— Вовсе нет, — протестует дедушка. — Откуда вы взяли?

— Молчи, — говорит Филиппи и подцепляет еще и моего дедушку, теперь он обоих держит за пуговицы. — Так почему же ты корчишь такую торжественно-постную физиономию?

Ну что на это скажешь?

— Пива! — кричит Филиппи со вздохом, отпускает обоих и плюхается в ближайшее кресло, свистит, заложив два пальца, манит к себе дедушку, который стоит, словно у него видение.

— Идите уж, — шепчет Вечорек. — Как это вы на него нарвались?

— Но кто он такой? — спрашивает дедушка.

— Художник Гервиг Филиппи, не слышали?

Ага, художник, значит. И здесь, в Бризене. Даже не верится. Это что-то новое для дедушки.

Вечорек его бросил. А вот и пиво, эта так называемая парочка пивка.

— Чего это ты там мнешься? — кричит художник Филиппи. — Иди сюда, вот твое пиво.

Наша история находится некоторым образом в стадии ликвидации. Одно лицо за другим исчезает из нее, мы даем им просто уйти, а подчас и не так просто, да, с некоторыми нам, откровенно говоря, жалко расставаться: как это они вдруг уйдут неизвестно куда?

И именно сейчас, занятые столь неприятным делом, мы вводим новый персонаж — художника, и, надо думать, не без основания, основание это: наступила осень.

Осень. Кончились те пять, шесть или семь летних недель, в которые до сих пор разыгрывалась наша история. Наступила осень, дедушка продал свое имущество в Неймюле очень выгодно — двор и землю, скотину и мельницу тоже, сейчас — мельницу! Сейчас, перед самым помолом! Кстати говоря, продал Розинке. У которого теперь, помимо трактира с номерами, появилась еще и водяная мельница, единственная в Неймюле, как мы знаем. Он тут же нанял Корринта и Низванда.

Мой дедушка, стало быть, все продал. Почему, собственно? Разве он побежден? И признается в этом? Или, может, просто устал? Но спрашивать, по-моему, нет смысла.

Спрашивать нет смысла.

Это, собственно, могло бы сойти за один из этих самых пунктов. Могло бы и в то же время не могло. Так и быть, пункт двадцать шестой.

А почему мы вводим скомороха? Скоморохи нам всегда нужны[36]. Даже очень нужны. В этом вот, в художнике Филиппи, добрый центнер весу, и, однако же, он поразительно легко, будто пушинку, несет на своих маленьких ножках пухлое тело, приплясывая, ходит по улице, рассказывает: «Мать мне всегда говорила…» — потом следует что-нибудь всякий раз новое, крутит в трех пальцах тросточку с набалдашником из слоновой кости и таким же наконечником или размахивает белой картонкой «Детям и военным скидка», что-нибудь в этом духе, но разукрашенное цветочками и с пышным, ярко размалеванным венком из георгинов вокруг. Сейчас он сидит напротив моего дедушки. И он нам нужен.

Дедушка все продал. Отныне он бризенский обыватель, рантье. Ну, а как обстоит дело с вырученными деньгами?

Однажды приезжает Феллер. Его подвез живодер Фрезе. Дедушка сидит в гостиной и читает свой еженедельник «Гартенлаубе». Хорошая газета, печатается в Берлине, на глазах у самого кайзера. Дедушка читает и не может прийти в себя. Там есть статья; как же зовут человека, что написал ее, автора, что ли? Глагау, Отто Глагау звать его, и это очень важная статья, у дедушки совсем багровые уши, когда входят Кристина с Феллером.

— Погляди-ка, Иоганн, кто к нам приехал!

Кристина и в самом деле рада, пусть радуется, она только и знала что хлопотать с переездом и устройством — пока тут оглядишься, пока купишь новые занавески, и так день за днем, да к дедушка тоже рад.

— А, ты, — говорит он. И еще: — Ну садись.

— Большой тебе привет из Неймюля, — говорит Феллер и садится. Лицо у него самое многозначительное.

— Давай выкладывай, — говорит мой дедушка.

А теперь, стало быть, все по порядку, как Феллер надумал за долгую дорогу на телеге: во-первых, во-вторых, в-третьих.

— Иоганн, — говорит Феллер, — как в отношении общины? Ты ведь у нас был старейшина!

— Был и есть пока что.

Ну да, все так скоропалительно получилось, да еще в самую жатву.

— Мы думали, — говорит Феллер, — что сложение обязанностей можно устроить задним числом, может, на рождество?

— Вот еще, — говорит дедушка, — и мне, чего доброго, ради этого ехать в Неймюль, так, что ли? Останусь старейшиной, и все.

— Это же невозможно, Иоганн, сам понимаешь.

— Ну, тогда, — говорит, просияв, мой дедушка, — вы меня изберете почетным старейшиной, такое существует, у Рохоля отец, если ты помнишь, был чем-то таким.

— Помню, — отвечает Феллер и поправляет воротник. Затем все-таки храбро говорит: — Но ведь он тогда, помнится, перекрыл крышу молельни за свой счет.

— Ну и?.. Что ты хочешь сказать?

— Может, если ты возьмешь на себя крестильную купель, купальную или крестильную, все равно, если ты это возьмешь на себя…

Стало быть, деньги.

— Всегда у тебя одна и та же песня, — бурчит мой дедушка. — Не наводи туману, говорят тебе, не терплю я этого. Крестильная или купальная, ведь это же совершенно все равно, на это ухо я вообще не слышу.

— Иоганн, — говорит Феллер.

— Молчи, — говорит мой дедушка. — Разве я мало для тебя сделал? Чего тебе еще надо?

— Но, Иоганн, я же ничего и не говорю, я-то нет, но община, ведь она должна дать согласие, а для этого нужно что-то!

— Эх, вы! — говорит дедушка. — Утробы ненасытные! — И при этом лицо его становится на первый взгляд очень похожим на лицо художника Филиппи, когда оно выражало крайнюю брезгливость: веки полуопущены, брови поднимаются кверху, особенно к вискам, уголки губ оттянулись книзу, на лбу прорезалась глубокая складка. — Эх, вы!

И поскольку Феллер молчит:

— Дальше, что у тебя еще?

— Иоганн, — говорит Феллер, — твоя дочь Лене мне написала.

— Мне тоже, — говорит дедушка.

— Ну так тебе все известно.

Феллер испытывает явное облегчение. Но ненадолго. Мой дедушка не намерен его щадить.

— Нет, нет, говори.

Итак, Лене, что замужем за пивоваром в Дортмунде, написала: как будет с деньгами? Поскольку отец все продал. И поскольку за нее в свое время была внесена доля.

Чего она рыпается, дуреха эдакая, дали за ней хорошее приданое, да еще наличными, и старик ее подходяще зарабатывает. Дедушка мрачнеет.

— Так она, Альвин, за тебя прячется, и ты, конечно, даешь себя подбить. Я думаю, Альвин, ты напишешь ей и напомнишь четвертую заповедь. Единственная заповедь, кстати сказать, которая что-то сулит: «Да благо ти будет и да долголетен будеши на земли».

— Иоганн, — говорит Феллер.

Ну конечно, знаю я вас, все вы на один образец, из рода Хап. Дедушку кидает в жар, он бежит к окну и распахивает обе створки. Стоит там и готов закричать на всю площадь: «Вот они, наши дети, вот кого ты взрастил!»

— Да успокойся ты, Иоганн, — говорит Феллер.

— Дальше, — говорит дедушка и закрывает окно.

— Твой сын Герхард написал мне.

— Конечно; он, конечно, тоже! — кричит мой дедушка. — А кто же еще?

— Альберт и Фрида.

— Тетка-жена, кофею, — говорит потрясенный дедушка. И, усевшись, добавляет: — Недостает только Эрвина.

— Нет, он тоже написал, — говорит Феллер, — что ничего от тебя не примет.

— Кофею!

Так оно и идет, с тех пор как дедушка обосновался в Бризене. Ему нужен скоморох.

— У тебя, видать, неприятности, — спрашивает скоморох. — Неприятности человека не красят.

— Выпьем-ка еще пивка, — говорит мой дедушка.

Теперь он частенько сидит в «Немецком доме» Вечорека. А однажды скоморох, этот художник Филиппи, затащил его еще совсем в другое заведение, такое, с двумя дамами. Очень даже недурно там, хотя дедушка представлял себе все несколько иначе. И там было только пиво.

вернуться

36

Пункт двадцать седьмой.

76
{"b":"813757","o":1}