— Посмотрим.
Она доносится сюда, Шесть строф, только слов не разобрать. Постойте-ка, эта строфа, что поет сейчас Вайжмантель, мы ведь ее не знаем вовсе.
Ухожу. И ты уйдешь отсюда.
Все уйдем — за реки, горы и валы.
Но дождемся, доживем, еще увидим чудо —
Воспарят над Вислой красные орлы!
Но, Вайжмантель, это же не так: красные или черные орлы, красный — значит, летит с юга и под его крыльями вскипают воды Вислы, а устремляясь с севера, в небе распростерся черный с цепкими когтями, — это же не так. Есть такие и есть эдакие, это и было нашим двадцать вторым пунктом. Сейчас мы собрали вокруг себя таких. А эдакие справляют летний праздник.
Жандарм Адам еще какое-то время стоит на виду перед дверью молельни. В каске, или шлеме, как это у них называется. Официальная мина, чуть сдобренная летним праздником. Потом правая рука к головному убору — и шагом марш.
Он огибает угол риги, останавливается, говорит:
— Петь и играть на музыкальных инструментах в общественных местах только с предварительного разрешения.
— Пожалуйте к нам, — приглашает Хабеданк.
«Я вам такого пожалую!» — ответил бы на это бывший Кроликовский, но Адам пообтесаннее, он делает три шага вперед.
— Весьма сожалею, — говорит он, — такое предписание.
А тут уже стоит Корринт — он шел следом за Адамом, — стоит и говорит что попало и не дает себя перебить.
— Чего там предписание? Вышел из дома божьего, все пел: «Веселитесь, веселитесь, солнце светит всякий день», — а сюда заявился — нос воротит и глаза что щелок. Смотри, не обделайся.
И напоследок сплюнул.
Адам предпочитает не связываться.
— Потише-потише, служба есть служба.
— Пойдем к Герману, — говорит Корринт.
— Сделайте одолжение, — говорит Адам. Три пальца к головному убору. Удаляется и входит к Розинке. А в трактире: — Господин Розинке. Вам известно постановление. Сегодня спиртное не подавать.
— Как же не известно, господин жандарм, нам все известно.
Адам окидывает взглядом ряд заготовленных бутылок.
— Может, откушаете, — вкрадчиво говорит Розинкина жена, — ну хоть глоточек.
— Сейчас нет, я при службе.
— Так возьмите бутылочку с собой.
Бутылочка как раз умещается в нагрудном кармане Адама.
— Малый не промах, — замечает фрау Розинке, когда жандарм вышел.
— С этим, значит, поладили, — говорит Розинке. — Надо, пожалуй, еще припасти.
Есть, как уже сказано, такие и есть эдакие, но водка одна: так смотрит на это Розинке.
Во главе с Низвандом и Виллюном они проходят по деревне. Вайжмантель, потом Мари с Антонеллой, Геете с Корринтом и позади Хабеданк. Добро пожаловать во двор к Герману!
Дедушка как раз садится обедать вместе с Феллером, ему, значит, повезло, не видит он этого шествия, но при желании мог бы хотя бы его услышать. Вот они, его другие заботы, еще с утра не дававшие ему покоя в молельне. К чему вообще летний праздник? Он не устраивает моего дедушку ни с какой стороны. Это, согласен, темные слова.
Но темные слова — это темные слова. Иногда мы в них видим, как в зеркале, а иногда и нет. Тут, во всяком случае, нет.
Итак, они во дворе у Грегора Германа. Он владелец тридцати шести моргенов пахотной земли и лугов, держит работницу, и батрака, и скотину. Стало быть, это поляк-католик, как и его сосед Лебрехт, к которому рассчитанные дедушкой рабочие с мельницы, Корринт и Низванд, на первое время устроились. Все сидят во дворе, вокруг колодца, где высокая трава: музыканты, и поляки, и цыгане, и Виллюн с бутылкой, и Лео Левин, подложив под себя старый кирпич. А теперь сюда же направляются циркачи, через сад Лебрехта, откуда есть калитка во двор к Герману. Чем больше солнца, тем больше веселья, а чем больше веселья, тем больше шуму.
Герман входит в дом и говорит жене по-польски:
— У меня эта сходка беспорточных во дворе вот уже где сидит!
А Германова жена задирает нос, что не так-то легко — расплывшаяся картошка почти не выделяется на ее широком, как блин, лице, — и бросает:
— Голь перекатная!
А когда те, на дворе, начинают петь, потому что разве удержишься при такой погоде и стольких знакомых, друзьях, благожелателях, и гремит эта песнь, которая всю ночь будет звенеть в ушах, если ты ее услышал, — «Еще Польска не сгинела», — да еще в сопровождении всех инструментов, когда Вайжмантель там, на дворе, вскакивает, и за ним Корринт, а жена тут, в доме, хватает платок, набрасывает на плечи и, подпевая, идет к двери, — при такой, значит, песне Герман бурчит:
— Наживешь еще неприятностей, двор-то мой.
И, опередив жену, выбегает наружу.
И останавливается во дворе перед этим беспорточным сбродом: перед двумя детьми, что справа и слева льнут к Антонии, черному обжигающему пламени, перед Хабеданком, который, склонясь над своей скрипкой, не столько поет, сколько выговаривает слово за словом, перед Вайжмантелем, который откинул белую как лунь голову и взывает к небу, простирая руки, перед этой красивой Мари, перед Скарлетто, который снял колпачок. Так что же он хотел сказать, Герман?
Да он ничего и не говорит. Обходит группку кругом, останавливается здесь, останавливается там, а вот и песня кончилась. Теперь он говорит:
— Czart[32] старый, поет, как bąk[33] в камыше, — и показывает на Вайжмантеля и добавляет: — Идите к черту!
Получается вроде бы шутливо, во всяком случае, должно звучать вежливо, однако же не звучит. Но тут он находит среди них Хабеданка, этот вроде бы рассудительный.
— Cygan[34], ты же понимаешь, — говорит он, — будут неприятности. Идите куда-нибудь еще; нет, нет, не сразу, не сразу, так, не спеша.
Так, не спеша. У Грегора — это мы сразу скажем, — многовато пахотной земли, скота и если не все, то достаточно и других благ; говорят: «Жениться — не лошадь купить», и: «Кто не взял за женой приданого», — ну, так он взял; это было десять лет тому назад, он тогда пришел из Кельце гол как сокол. Этого не троньте, думает Герман. И еще думает: чтобы шло себе помаленьку, незаметно — тут не испортить, там не испортить, — спокойно.
Хабеданк раскусил Германа, ему понятно, что это за птица.
— Ребятки, — говорит Хабеданк, — у меня уже с голоду живот подвело, — и уводит с собой Мари, Вайжмантеля и Виллюна.
— Летний праздник, где он есть, этот летний праздник? — спрашивает флейтист Геете. Он намерен его украсить и кричит вслед Виллюну: — Пошли на летний праздник.
А Виллюн откликается, размахивая бутылкой:
— Так его!
— В Бризене все по-другому, — говорит мой дедушка. — Поглядел бы ты на летний праздник в Бризене!
А Томашевский на это:
— Надо думать!
И Каминский:
— Чего ты хочешь здесь, среди этих вахлаков!
Они сидят на опушке ольхового лесочка, возле мельничного ручья, чуть повыше мельницы, на сколоченных наспех лавках из неструганых досок, а кругом на попонах разлеглись остальные баптисты-мужчины, а баптистские дети кидают коровьи лепешки в воду — для рыб, — но не камни, которые бы рыб разогнали. Женщины-баптистки сидят, разбившись на две большие группы: те, что помоложе, — на солнышке вокруг Альвина Феллера, одетого во все черное и застегнутого на все пуговицы, и говорят о благолепии мира, а те, что постарше, устроились под деревом, в тени, и разговоры у них идут о другом: о ниспосланном нам кресте и горестях, стало быть, о всякой хвори: ломоте в пояснице, о киле́, о слабой груди, роже, а сейчас о жилах на ногах.
— Ведь как оно: сначала, думаешь, пройдет, ан нет, вот погляди-ка, не прошло, даже и не думает.
— В Бризене все по-другому, — говорит дедушка, выпрямляется и смотрит по сторонам, — там даже духовой оркестр!