— Помолчала бы лучше, старая коза.
— Что ты, Кухарский!
Но, как уже сказано, кофей. И лепешки. И пирог с маком.
Дедушка входит, он повязал галстук.
— Ну, вы! — говорит он.
Тут появляется Феллер, ему тоже наливают кофею, а потом все гурьбой выходят из дедушкина дома, еще немного стоят во дворе и возле ворот и затем идут, облаченные во все черное и с книжками псалмов, вдоль обочин изрытой песчаной дороги к молельне, входят туда — Феллер первым — и становятся на колени между скамьями, кладут голову на деревянную перекладину перед собой, а «Глас верующего» справа, рядом с собой, а потом опять обстоятельно поднимаются, Кух похлопывает себя по коленкам в силу привычки, хотя что рейка для ног, что пол чисто вымыты, и наконец садятся. Проповедник Феллер всходит на кафедру и возглашает:
— Возлюбленные во Христе братья и сестры!
Итак, летний праздник баптистской общины Неймюля начался.
Феллер запевает:
О души, спешите к святому кресту…
Это запевается всеми в унисон, и так спокойно идет дальше, лишь дважды прерванное откашливанием моего дедушки, но затем:
О все, ко кресту приидите,
Спешите же все ко кресту!
Поется уже в четыре голоса. И там, где женские голоса тянут, а именно, на первом слоге «приидите» и на втором слоге «кресту»; тенора и басы еще раз повторяют: «ко кресту приидите» и «все ко кресту».
И подарит спаситель вам ныне,
Еще ныне блаженный покой.
При первом «ныне» у сопрано красивейшая модуляция: сперва терция вниз, а потом квинта вверх, тогда как остальные голоса продолжают на той же ноте, вплоть до внезапной паузы для всех: после второго «ныне». А затем — «блаженный покой» все тише и тише, и напоследок — «покой», который сопрано и бас держат выше и ниже похожего на орган гудения средних голосов, пока они не отзвучат.
Это, может, не всякому известно, но это очень красиво.
У дедушки, разумеется, другие заботы, но о них поговорим после. И зачем вообще этот летний праздник, думает он, и на то у него свои причины, — праздника урожая вполне достаточно, но и об этом не будем говорить. Летний праздник — и все тут.
О чем станет проповедовать Феллер?
Он стоит весь черный, раскинув в стороны руки, и говорит медленно и громко. Заканчивая предложение, он так бесповоротно захлопывает рот, что кончики его калмыцкой бородки еще с секунду трясутся. Не поймешь, не то он еще будет говорить, не то уже закончил. Но поскольку за этим не следует «аминь» с растянутым «и», проповедь, стало быть, продолжается. Там парит орел веры, голубь кротости, пеликан жертвенной любви и еще множество пернатых, которых отец небесный питает, и все летят под потолком молельни к сияющим светом окнам за кафедрой.
Рохоль встает и проходит мимо Феллера к окнам, он открывает их настежь, а когда идет обратно, Феллер поворачивается к нему и говорит:
— «Впустите солнца свет!»
Это псалом, которого все никак не дождутся. Кристина тотчас начинает — и слишком высоко, но она могла бы взять еще выше.
Рохоль сначала возвращается на место, еще стоя подхватывает и, продолжая петь, садится. Тетушка Рохоля толкает его в бок и кивает, у нее рот занят песней, затем, оборвав, пригибается к нему и шепчет:
— Альвин-то, боже ты мой, до чего же он плохо выглядит!
Что верно, то верно.
Потом все вместе встают и говорят хором: «…Испытай мое сердце, испытай мои помыслы, посмотри, не вступил ли я на путь зла…»
Тут дедушка обрывает, дальнейшего он уже не говорит. Он поднимает глаза на Феллера, но проповедник будто окаменел, волосы у него стоят дыбом и слезы ручьем текут по щекам. Дедушка пугается, но собирается с духом и еще успевает подхватить последние слова: «…на пути вечном».
Вокруг дедушки повсюду, слева, и справа, и позади, поднимается плач, форменный дождь, слышится шуршанье черных шелковистых платьев — это достают носовые платки, — потом громкое сморкание и вперемежку утешающие слова мужчин: «Ну чего ты, в самом дело, ну хватит уж». Дедушка говорит Кристине:
— Утри-ка лучше нос.
Будто снова похороны.
В открытые окна, до самых краев полные света, видно кладбище и могила Йозефы. Могилу покрывают черновато-зеленые венки и букеты белых цветов. Виден светлый деревянный крест, на нем висит маленький веночек белого клевера. Веночек Вайжмантеля.
Баб вообще не надо бы пускать в молельню, хочется сказать дедушке.
Но он этого не говорит. Он с шумом усаживается поудобнее на скамье и листает свой «Глас верующего», чтобы найти следующий гимн: «Взираю в немом преклонении».
Так что же, тут только поют, и все?
А вот в трактире у Розинке играют: гармоника, скрипка, флейта, и это в воскресное утро и посреди самой что ни на есть набожной деревни.
Розинке входит, тучный, без пиджака в воскресное утро, и становится за стойку.
— Сегодня ничего не подам и отпирать не стану, новенький рыскает всюду.
Он имеет в виду жандарма Адама, который сейчас вовсе не рыскает, а все еще сидит в молельне — надо же всюду показаться.
— Будто собачка рыскает, — говорит трактирщица, фрау Розинке, и добавляет: — Ступайте лучше отсюда.
Они уходят черным ходом: Геете, Виллюн, Вайжмантель, Хабеданк и Мари с Антонеллой, обе друг без друга прямо жить не могут.
Но тут эта Розинке говорит, потому что очень уж хороша музыка:
— Завтра поиграете, — и еще по другим соображениям, поворачиваясь им вслед: — Можете, если хотите, сесть за ригой, я бутылочку вынесу.
Они садятся за ригой кружком вокруг Вайжмантеля — он обещал рассказать о герое Стефане.
— Был такой паренек, — говорит Вайжмантель, — двадцать лет, черноволосый, белый да румяный, кровь с молоком. Учился. И вдруг в шестьдесят втором году, только рождество прошло, стучит он в дверь к своему брату в Варшаве, стучит, значит, в дверь и говорит: «Начинается на будущей неделе». — «Да ты что? — брат ему на это. — Господин маркиз (это Велепольский, значит) — он вас в порошок сотрет. Садись-ка лучше опять за парту!» А меньшой ему на это: «Хороший же ты после того поляк!» — Повернулся и был таков, а через две-три не дели началось. Гей-гей-гей-гей! А маленький Стефан, орленок, все впереди, голос у него сильный и громко кричит: «Убирайтесь, господин маркиз, и вы, казаки, туда же следом!»
— Хорошо бились, так его! — мечтательно говорит Виллюн. — Спой-ка нам про косинеров.
Это время наступило, подошло —
Растоптали мою душу, растоптали…
Здесь не летний праздник. Звонкий старческий голос Вайжмантеля дрожит и срывается на самой высокой ноте: «душу». Потом мелодия вновь начинается с самого низа: «растоптали».
Хабеданк держит скрипку горизонтально, приперев ее к груди, и равномерно водит смычком, повторяя в том же порядке все одни и те же три ноты. Виллюн после каждого стиха играет два такта сопровождения, полные аккорды, а флейточка Владимира Геете, возвышаясь над тенором Вайжмантеля, который вдруг обретает почти юношеское звучание, колдует, чередуя тоненький свист с неожиданно низкими трелями, и вдруг начинает петь как встречный голос с самого верха до самого низа, почти сливаясь с мелодией Вайжмантеля.
И откликнулись ей город и село…
Они поют: Мария, Антонелла. Виллюн всякий раз подхватывает последний стих строфы.
Через картофельное поле к ним идет Низванд и еще издали кричит:
— Что, летний праздник?
Никакой не летний праздник. Только музыка. Но она доносится до двора Германа, где сидит Корринт и говорит Левину:
— Хо-хо!
На что тот, как обычно, отвечает: