Но и это со временем изменилось к лучшему. Нынче, когда родители приносят младенца крестить, им некогда оглянуться на искусную картину крещения, у них одна забота — унять своего крикуна, и они его баюкают, уговаривают, стращают, грозятся на него погремушкой и указательным пальцем, чтоб скорей засыпал. Священник тоже ее не видит, у него свое дело — работать языком, он и без того здесь полный хозяин, для вящего вразумления он нет-нет да и выбрасывает руку, указуя на сцену крещения — вот, мол, оно как было в те времена! И только восприемники не нарадуются, что все в мире идет к лучшему, да и у баптистов свое на уме, Иисус как свидетель для них вне подозрения, но какой же он младенец, спрашивается, и как можно говорить о крещении, когда к купели несут несмышленое дитя, что может понимать такой сопляк! Крещение?..
— Окропление, — ответствует на это проповедник Феллер. И еще раз, веско: — Окропление.
И тут дедушка — нет бы его поддержать, — мой дедушка, старейшина неймюльской баптистской общины, только роняет в его сторону:
— Да отвяжись!
Ну как это понять? Что еще остается Феллеру, как не сразу же на коня — и в бой, и он вроде бы нашаривает левой ногой стремя, осталось лишь взять повод, но для этого надо освободить руки, и он уже откладывает «Глас верующего» и «Певцов Нового завета», как Ольга Вендехольд наносит ему внезапный удар с печного фланга:
— Как же так, Альвин, что-то я не пойму!
— Чего не поймете? — доверчиво отзывается Феллер, и вот ехидная баба его поймала, а он ничего и не заметил.
— По-моему, Альвин, — говорит Ольга Вендехольд, — малые дети тоже орут не своим голосом, когда их крестят.
— Само собой, — соглашается Феллер, — само собой. — И еще раз: — Само собой. — Феллер и не рассчитывал на поддержку с этой стороны, и вот он распростерт на поле боя, где уж ему на коня! Ольга Вендехольд хохочет, да и дедушка покатился со смеху, и Феллер догадывается, что это намек на последнее крещение в баптистской общине, когда сестра Мартхен, запоздалая обращенная сорока́ лет, заорала благим матом, едва окунулась в холодную воду: «Ой, Феллерхен, родненький, ты меня утопишь!»
И это — в молельне! Вся паства стояла вокруг бочки, впереди старейшины, задние ряды шикали, чтобы унять Мартхен, а передние — чтобы унять шикающих. Мой дедушка, как первый прихожанин, стоял на самом переду.
— Ничего с тобой не будет, один-то уж раз потерпи! — пытался он усовестить Мартхен.
Что мог Феллер на это ответить? Разве лишь, что все дело в бочке, у общины все еще нет такого устройства, как в бризенской баптистской молельне, там купель опущена в пол, и в нее с двух сторон ведут ступеньки, тут тебе все удобства, и даже водопровод подключен.
Подумать только: водопровод!
— В Америке, — поучает Феллер, — такие купели в каждой общине, так на то у них и средства есть, там каждый без разговору вносит свою десятину, а вы только обещаете, а давать ничего не даете.
— Америка… — подхватывает в дверях Кристина, она принесла горячую картошку в мундире, а дедушка про себя заключает: «Америка, поцелуй меня в…» — любимое присловье в этой местности, но вслух он ничего не говорит. Да и Ольга Вендехольд предпочитает молчать: во-первых, у нее сегодня плохо ложится карта, все время мешает трефовый валет, а во-вторых, у какого уважающего себя набожного человека нет в Америке родственников, но на родственников, которым хорошо живется, негоже наводить тень, а те, что забрались в такую даль, живут припеваючи, достаточно прочитать их письма! Кое-кто будто воротился домой, но и у них там было немало добра, а разве достаток не зримый знак благословенья божьего? Каждый вам это скажет.
Кристина тем временем поставила на стол миску с картофелем. Мигом накрыла, все у нее в руках спорится, последней она вносит подливку, приготовленную на свином сале.
— Все солонина да солонина, не очень-то я ее ем, — говорит Ольга Вендехольд.
На что дедушка:
— А разве тебя кто заставляет!
— Ну что ты, Иоганн, — укоряет мужа Кристина. — Вечно ты ершишься!
Феллеру, возможно, уже показалось, что он призван восстановить мир и лад в семействе, ну так он ошибается. Кристина принесла подливку, дедушка придвигается к столу вместе со стулом и при этом испускает некий звук — без всякого, впрочем, удовольствия и даже с некоторым чувством неловкости, хотя шаркнувший по полу стул вполне мог бы взять этот звук на себя. Но ведь это еще как сказать, каждый волен толковать по-своему, и дедушка с преувеличенной бодростью восклицает:
— Что ж, приступим!
Ольга Вендехольд смешивает карты, ничего хорошего они ей не сулят, валит одна трефа или еще пика, червей же в волнах не видно. Она выпрямляется во весь рост перед лежанкой — адвентисты всегда встают, ибо у Матфея, глава 26, сказано: «За стол сели», — а это возможно, ежели стояли, или, положим, шли куда, или еще что в этом роде, ну, а Феллер, тот и так стоял, еще с тех пор, как вознамерился на коне вступиться за правую веру, хотя, по чести сказать, он здорово шлепнулся задом, — итак, он продолжает стоять и молитвенно складывает руки, дедушка и Кристина только что сели, но тоже встают, и теперь они все стоят.
Феллер томительно долго читает благословение, Ольга Вендехольд делает умильное лицо, для чего закрывает глаза, слегка опускает нос и складывает губы бантиком, и только когда Феллер произносит: «Вкусите и узрите, сколь милостив господь», — она слегка фыркает, глаза невольно открываются и снова видят перед собой то, что ей не по вкусу, но так как она уже это доложила, то ей остается лишь вместе с другими произнести «аминь:» тихонько, про себя, тогда как Феллер произносит во весь голос, и, значит, можно садиться.
— Опять картошка в мундире, — ворчит дед.
— Я тебе облуплю, — обещает Кристина.
— Дар божий! — говорит Феллер и хватается за картошку, но тут же дует на пальцы: уж очень горяча.
— Ага! — презрительно бросает Ольга Вендехольд. — Сразу видно, что ты не бывал в выучке у кузнеца!
А теперь ним самое время поговорить напрямки.
Феллер отставляет картошку, однако не без язвительного замечания в сторону Ольги Вендехольд, — дескать, что с нее спрашивать, адвентистка она и есть адвентистка, — откидывается на спинку стула и, преследуя некую тайную цель, говорит:
— В Малькене твой братец Густав дает Глинскому окропить своего новорожденного.
Итак, это сказано, и сказано напрямки, что называется, по-немецки, мы же предпочитаем говорить обиняками, так как знаем, что́ значит говорить по-немецки. Лучше уж поладить миром.
— Ты, может, думаешь, меня это не касается, — продолжает Альвин Феллер, — ну так знай, меня все касается, да ты еще у нас старейшина!
— Велика важность, — говорит дедушка.
— Ты слишком легко на это смотришь, — говорит Феллер, — еще прошлый год, когда ты ездил к брату в Малькен, ты к этому Глинскому причащаться ходил, ты мне зубы-то не заговаривай, я знаю, есть братья, которые себе позволяют, ну, а нам это не пристало. Открытое причастье, если говорить по-ихнему, не в наших правилах и обычаях и не будет в наших правилах и обычаях, покуда я жив.
— Какие еще правила и обычаи — лучше б вы поели!
— Нет, Кристина, — говорит Феллер, — пусть Иоганн сначала в твоем и моем присутствии — Ольгу Вендехольд он, как видите, уже ни во что не ставит, — пусть Иоганн сначала скажет, поедет он в Малькен или нет?
— Ладно, Феллер, так и быть, я тебе скажу кое-что.
Тут дедушка и стал ему вычитывать. Насчет мира, и что означает — лучшее, что есть в городе, обретешь в своей деревне, и что блаженны миротворцы. Всё добрые изречения, как и подобает старейшине общины, да только Феллер пришел не с тем, чтобы нести мир, но меч, — однако толку что, худой мир лучше доброй ссоры, а посему не пора ли взяться за еду; картошка тем временем остыла, подливка затянулась пленкой, Кристина сердится, а все из-за Феллера.
— Если Густав, — говорит она, — устраивает крестины в Малькене, это его дело, а я не сторож брату моему. Сказано в писании.