Мимо Белендорфа, который ходит по высокому крепостному валу, перешагивает через обвалившиеся своды, и глухой гул под каменными плитами эхом отзывается на его поступь.
Из развалин угловой башни доносится дыхание гнили и смешивается с душным запахом крушины.
Больше ни слова. Над молчанием теперь каждый день с заливных лугов поднимается утро, белый и серый свет, и резкие крики чибисов словно режут его на части.
— Сумасшедший Белендорф сейчас в Кандау. По слухам. И это не все. Он приедет сюда, — говорит Фиркс своей баронессе. — Осенью мы пригласим его на охоту, позабавимся вволю, когда он будет удирать от заячьего крика.
Ну, осени еще надо дождаться. По дороге в Цабельн много «негерманских» деревень, как их именуют. Здесь видели, как Белендорф шел за упряжкой волов. И снова знаки. На шлеях, на топорище. Следы ладоней.
Здесь, чуть подальше Вальгалена, его встречает Кашмих, который отправился в Штразден продавать лошадей, и заговаривает с ним, но Белендорф отмахивается — так же, как нынче вечером отмахнется госпожа майорша Клингбейль, когда Кашмих расскажет ей о встрече.
Тогда лакей Кашмих идет в кухню и говорит дворовым девкам:
— Эти немцы все одинаковы.
Дождь. Это дождь. Долгий дождь. Земля проваливается у меня под ногами. Я протаптываю большую долину, черная земля податливее, чем белая. И вот туда хлынет море, все затопит: Гальтерн, Штразден, Риттельсдорф, Вальгален, Бирш.
И все записано.
С горохового поля взлетают птицы, высоко над заборами, которые видит один Белендорф, над белыми и свежеобструганными столбами, но морю это нипочем, когда оно нахлынет, перекатится через заборы и заполнит сначала долину, которую я протоптал, и потом всю сушу, которая подымется снова над водой, прежде чем навсегда опуститься. Ничего не останется живого. Я могу уйти.
Вижу: счастлив каждый встречный.
Но друзей не замечаю.
Я не знаю,
Где отрада мне дана.
Так сказано дальше в упомянутых уже стихах из митавских «Ведомостей», мы еще помним их.
Глубокомысленный Мариенфельд гуляет за грядою дюн, фигура, известная здесь и детям и взрослым, но забытая своим церковным начальством в Риге, а ему это все равно или почти все равно, что он забыт здесь, у Рижской бухты, в деревне за песчаными дюнами, за Ангернским озером, — Мариенфельд оглядывает самого себя и удивляется бессилию времени: вот этот сюртук он носит десять лет, а он все такой же.
Приехал сюда, появился в замке и скрылся в «Ангельской горнице», как тут именуют пасторский дом, из коего он, правда, выходит, но только после обеда, погулять за дюнами, — и непременно в этом сюртуке: знакомая всем фигура, Мариенфельд, проповедник в Маркграфене.
И никуда он не ездил, ни в Санкт-Петербург, ни в Пруссию, всегда оставался здесь. Сирень да изгороди, ничего больше не видать, ни заборов, ни знаков на них.
И вдруг все это неведомое вихрем налетает на него, как ветер со стороны Сворбе или Абро, который мчится от южного мыса острова Эзель по волнам бухты, но, наверное, даже не оттуда, а откуда-то издали и только минует Сворбе и Абро, он мчится, наверно, с открытого моря.
Как спокойно плывут мимо Маркграфена к Дюнамюнде корабли с неподвижными парусами из молочного стекла. Подумать только, что плыли они из-за моря и что иные из них, проплывавшие раньше мимо этих мест, уже не вернутся, потому что их поглотило море, разломало, разбило вдребезги бурями и большими волнами, выше прибрежного леса.
У Мариенфельда дома висит подаренная ему картина. На ней мы видим кораблекрушение, небо в пламени и синем дыму.
— Non mergimur undis[14], — говорит проповедник Мариенфельд, стоя перед ней и оглядывая сперва свой фрак десятилетней давности, а затем озирая носы своих туфель, выступающие далеко вперед, и выходит в стеклянную дверь.
Теперь же все это неведомое налетело вихрем на него, словно ветер из Сворбе или Абро.
— Что тут надо этому человеку? — говорит Мариенфельд. — Каждый день бунтарские речи. Пусть себе уезжает в свою Гельвецию или Иену.
Или в Бремен.
— Уезжайте, господин фон Белендорф, — сам себе говорит Мариенфельд и ступает своими обычными шажками по своей обычной тропе за дюнами. И пугается сам своих слов: он въяве видит перед собой Белендорфа, ближе чем в пяти шагах, он стиснул пальцы, как будто сдерживает себя, и порывисто наклонился вперед.
— Гуляете, господин проповедник?
— Господин домашний учитель, — говорит Мариенфельд, избегая снисходительного наименования «гувернер», — господин домашний учитель также изволит любоваться на мир божий?
— Да нет, — говорит Белендорф, — я шел за вами, я желал бы узнать…
— Господин домашний учитель, вам не следует ни за кем ходить по пятам, и вообще нельзя быть таким непоседой. Господин барон недоволен.
— Позвольте, вы о чем? — спрашивает Белендорф, и Мариенфельд отвечает и не видит: Белендорфа бьет дрожь от каждой его фразы, слова, от звука голоса.
— Вы являетесь в наши дома как чужак, с понятиями чужого мира. Вы тревожите наш покой словами, которые никому не понятны, особенно простым людям. Крестьяне отказываются платить подати, недовольство докатилось до врат храма.
Тут Мариенфельд, который говорил все это, потупив глаза, делает шаг назад, в испуге простирает руки к Белендорфу, а затем воздевает десницу, как для крестного знамения, словно перед ним сам диавол.
— Господин фон Белендорф.
— Пес, — говорит Белендорф, стиснув зубы. — Пес — вот ты кто. Ты внушаешь людям: живите крохами в ожидании небесной награды, пот ваш соленый вам воздастся сторицей…
— Господин фон Белендорф.
— Пес, — говорит Белендорф. — Погоди, я еще приду в твою церковь, я сяду у тебя под самым носом и прочту на твоих церковных скамьях все знаки. Долг платежом красен.
Мариенфельд замер на месте.
Белендорф отворачивается, идет обратно к дюне.
Легкой поступью движется вечер с его светлыми красками. Из воды на песок выходит тишина. С высокой дюны открывается вид на бухту и дальше к югу, на продолговатое озеро, темный цвет которого еще сильнее оттеняют светлые волны моря, на озеро между полями, песком и зелеными пятнами леса, вытянувшееся до самого Ангерна с острым шпилем его колокольни и ярко озаренной крышей перед нею.
Этому Белендорфу, которого Мариенфельд еще видит на дюне 24 апреля 1825 года, пока тот с похолодевшими руками не пустился в обратный путь, этому господину домашнему учителю три дня спустя Мариенфельд говорит надгробное слово.
И старается зря.
Из-за внезапной болезни госпожи баронессы господин барон фон Эллерн не явился. Да и зачем ему быть тут? И все же мог прийти. Дети, обе девочки, вчера отправлены к тетушке фон Гавель в Доротеенгоф.
Кто же тогда здесь?
Старушка фрейлейн фон Цандиков. Значит, все же есть кто-то из барской семьи.
И сельский учитель Шиман.
И сельский народ.
Проповедник Мариенфельд оглядывает свою побелевшую от старости ризу и сам себя не узнает. Белендорф?
Надо бы что-то сказать о родителях Белендорфа и его семье, перечислить заслуги покойного, обрисовать его жизненный путь. Что же известно о Белендорфе?
Он застрелился. После того как прожил здесь почти целый год. Домашний учитель Белендорф, седой, худой и долговязый, на пятидесятом году жизни. Что это за смерть?
Трудно об этом говорить. Мариенфельд даже не знает, с чего начать, но и все прочие не знают. Тут уж слово Мариенфельду. Он может продекламировать несколько строк по записочке, которую ему вручила старушка фрейлейн. Найдена записка в комнате Белендорфа на подоконнике.
Я бросил любимый венок.
Ах, жар погубил цвет мой милый,
Умчал его грозный поток!