Все записано. В книге истории, на воротах сараев. Есть знаки в лесу, на поваленных стволах, и на земле, перед дождем.
— Господин барон, — говорит Кашмих.
— Да, ужинать. Да.
Этой ночью Белендорф пускается в путь. Увидит ли кто-нибудь, как он бежит через пустошь? Над ним мчатся облака, закрывают луну, снова приоткрывают ее: лунный свет рыщет в бурьяне, как стая гончих псов, они то кидаются врассыпную, то бросаются на добычу, они то тут, то там, вот уже свет луны вырвался далеко вперед, словно учуяв след.
Белендорф убегает от света, загребая руками, как веслами. Говорит что-то невнятное, как немой. На курляндских дорогах этой ночью нет никого, кто же его услышит? Туман пахнет остывшей золой.
В учительском фрачке, в рубашке с вышитым воротом, рукава слишком коротки.
Речушка Берзе, ясная и спокойная, течет по камням, песчаным отмелям, течет мимо рощицы и мимо развалин замка на левом берегу. На правом берегу стоит Доблен, дома и простая улица. И вот уже светлый день, и Белендорф стоит на этой простой улице в башмаках, в гувернерском фраке.
Прохожие направляют его в пасторат. И он спит целый день. Вечером его берут с собой, он аккуратно причесан, у юстиции советника Мейерса — вечеринка.
— Господин Белендорф, — говорит Мейерс, тоже писатель, который с недавних пор трудится над историей герцогства. Когда-то, говорят, он в честь Екатерины написал оду, которую приняли худо, потому что он назвал императрицу Аспазией и кое-кто решил, что сам он — вот глупец! — напрашивается на роль Перикла.
Мейерс, седовласый Мейерс с наглухо застегнутым крахмальным воротом, говорит:
— Не имел еще чести познакомиться, очень жаль, но тем приятнее, много о вас слышал.
И после второй рюмочки сразу же спрашивает:
— Мы прогнали Наполеона, мы отменили в наших провинциях крепостное право и сохранили рыцарские привилегии; теперь у нас есть свой университет. Позвольте спросить: молодые люди с пламенной душою — мы и сами были такими, — чем они заняты, чему посвящают свой пламень? На наших глазах везде наведен порядок, притом же Священный союз…
— Да, везде порядок, — отвечает Белендорф, — везде умиротворение, не так ли?
— Белендорф, — говорит пастор Беер, — ведь вы — поэт.
— Именно это я и хотел сказать, — подтверждает Мейерс. — Пламя юности, стало быть, отдано поэзии. Какой же расцвет искусств нам предстоит!
Белендорф наливает себе шампанского, оно пенится и льется через край.
— Мы слыхали, милый Белендорф, и, разумеется, читали ваши сочинения. В Германии вы были окружены целым роем поэтов.
Молчишь, Белендорф, огорчен?
Целым роем поэтов. Вспомни: Нейфер, Шмидт, Вильман, Цвилинг, Зеккендорф, Магенау, некий Гёльдерлин, Синклер.
Ты познакомился со всеми сразу? Как это было? Магистр Гёльдерлин жил у стекольщика Вагнера, в Гомбурге замечательный воздух, господин фон Синклер был всегда при дворе, Цвилинг добывал армейское обмундирование.
— Не правда ли, Белендорф? — говорит пастор Беер.
— Это было совсем не так, — говорит Белендорф медленно, и вот сейчас он произнесет тот самый вопрос, который Белендорф твердит везде и всюду, ответ на который Белендорф читает на пнях, на досках заборов, на дверях сарая и на земле после дождя, вопрос, который знаком и знатным прибалтийским семействам, и господину фон Кампенгаузену, и пасторше Гизе, вопрос, с которым Белендорф выходит сейчас из дверей зала, как он выходил из флигелей помещичьих усадеб, из стеклянных дверей пасторов. Каким должен быть мир, устроенный ради блага нравственной личности?
Нравственной личности, ах ты боже мой! Да ведь это каждый из нас, так ответит почти каждый из нас, и пусть он проваливает куда хочет, этот Белендорф! Нравственная личность!
А мир?
Юдоль, ниспосланная нам за грехи наши?
Где, кстати сказать, наведен порядок.
Как он должен быть устроен?
Обратите внимание: должен быть!
— У всех у нас когда-то были идеи, — замечает пастор Беер. — Но говорят: перемелется — мука будет.
А прочие гости, что они говорят? Когда он рассказывает о революции франков и о своей, Гельветической[13]? О Женевском озере и о невообразимо высоких горах? Что говорят прочие гости?
Сидят, прикрыв лицо руками, вздыхают сквозь пальцы. Ужасно. С закрытыми глазами.
Стоит выйти Белендорфу, они говорят:
— Добрый человек наш господин гувернер, ничего не скажешь.
А другие, что они говорят, стоит выйти Белендорфу из зала?
Мейерс говорит:
— Налоговая реформа, как вижу, состоит в том, что все указы и распоряжения собраны воедино: пятый том имперских законов, податной устав. Титулярный советник Мурхграф в Митаве издает все законы в немецком переводе.
— Стало быть, все как и было, — говорит податной инспектор Бергман, — размер податей, вносимых в зависимости от числа ревизских душ, определяют общинные суды, статья двести пятая.
— Однако, согласно постановлению от двадцать пятого августа (параграфы двадцать третий, сто восемьдесят восьмой, сто восемьдесят девятый), статья двенадцатая существенно дополнена. Отныне при неуплате податей, кроме обычных мер взыскания, ясно предусмотрена военная экзекуция.
— Но только не у нас, — говорит Бергман, который еще не обзавелся новым сборником распоряжений да и не желает вовсе его иметь. — Арендаторы платят — и все тут!
— Без сомненья. Но параграфы сто восемьдесят восьмой и сто восемьдесят девятый недвусмысленно подтверждают, что и сами владельцы имений обязаны вносить платежи и сборы в пользу российской короны, ежели их арендаторы им задолжали и суд обязал их работать на землевладельца безвозмездно.
— Да что там, — говорит Бергман. — Во-первых, они уплатят, дело известное. А во-вторых, в любом указе о налогах есть свои пробелы и пустые поля, белые, как зимой в России: вы сели в сани, мчитесь под звон бубенцов через замерзшие озера, через болота, через заснеженные деревни, и кто ведает куда, и кто ведает откуда… Ничего, заплатят. Долг платежом красен.
— Славная поговорка у господина окружного инспектора, да-да, и мне уже довелось ее слышать, — говорит Мейерс. — И разумеется, Курляндия и Лифляндия платят по два рубля пятьдесят восемь копеек с ревизской души, исключая известные списки, касающиеся ученых, и так далее. Кстати, эти списки Мурхграф будет просматривать весьма тщательно.
Везде наведен порядок, и везде умиротворение. Кто же наводит порядок? И какой, собственно говоря? А как же нравственная личность? И как должно устроить мир? Именно должно?
Долг платежом красен.
И на время беглец исчезает совсем. Ее видят на песчаном берегу лифляндской реки Аа и на сыром левом, где река вбирает в себя множество притоков; он переходит через Западную Двину там, где зеленый Огер впадает в мутную реку; быстро, словно прыжками, идет он вверх по реке. Зеленая вода как стекло. По обоим берегам лиственные леса подступают к самой полоске прибрежного камыша, и дно реки, красное, каменистое, уже местами выступает из воды, и теснит прибрежный песок ближе к лесу, и блестит, дочиста вымытое и красное, как кирпичная стена, и осень красная в этих лесах, листья летят над рекой.
«Белендорф, Белендорф!» — кричат птицы и отворачиваются.
Белендорф идет по каменистому берегу. Он останавливается и смотрит птицам вслед. И снова видит письмена, знаки под ногами, врезанные в камень. По этому камню ходили люди, остались следы босых ног. Вот о чем ему надо рассказать в Абсенау и Лауберне, где он выходит из леса и бредет по равнине к северу от реки и живет в деревянных избах, но недолго.
И весной его встречает барон Фиркс из городка Кандау. Белендорф стоит на крепостном валу на коленях и расчищает от земли каменную плиту, но и плита пуста. Тогда он врезает знаки, которые ему попадались то тут, то там, врезает ногтем в нетвердый камень и следует за Фирксом по извилистым улочкам.
Лето до срока возвещает о себе грозами. Буря вырвала с корнем несколько старых деревьев на городском валу. И ночи становятся ясными, луна бела и, кажется, замерла в небе. Крысы выходят из подворотен и амбаров, медленно тянутся через рынок и бесконечным войском, заполняя всю ширину улицы, движутся к городской окраине мимо деревянных домишек, мимо крепостного рва, к самому ручью.