Помнишь ли, милая, под белой акацией…
Полицай постоял секунду, круто повернулся и стал протискиваться обратно. Обессиленный, слыша удары своего сердца, я опустил смычок.
Песня была сыграна четыре раза.
Потом я исполнил какое-то попурри из оперетт, а когда сыграл в пятый раз «За власть Советов», сделал передышку. Рядом раздался певучий голос торговки в ватнике:
— Картошечки! Кому картошечки!
Наполовину пустое ведро стояло на старом месте, отдельно на столе лежали теперь не три, а пять картошин. «Хоть бы мне остался этот пяток», — подумал я…
Часы на городской башне показывали без двух минут десять, когда я сыграл последний раз свою песню.
Убрав скрипку в футляр, я соскочил со скамьи. Скорее к Люсе!
Но прежде я поспешил к торговке: ведь Люся тоже, наверное, голодна. На базарном столе лежало не пять, а шесть картошин. Я заглянул на торговку, из-под ее платка выбивалась огненно-рыжая прядь.
Должно быть, она сразу поняла, что мне нужно.
— Эти не продаются, себе пригодятся, — сказала женщина.
Она сунула картошки в карман ватника и улыбнулась мне…
7
Я вошел в аптеку с черного хода и увидел в тамбуре тетю Катю. Я едва узнал ее, так она изменилась. Тетя Катя стояла у притолоки, словно неживая, — неподвижная, исхудавшая, белое лицо ее окаменело.
— Мне Люсю, — сказал я. — Пусть выйдет… на минутку.
Губы ее дрогнули, она уткнулась лицом в стену и громко заплакала.
— Увезли Люсеньку… Забрали доченьку мою…
— Куда увезли? Кто?
— Гестапо…
— За что?
— Будто она партизанам лекарства передавала. А у нее, у девочки моей, температура… Горит вся! Они ее в тифозный барак повезли. А разве оттуда возвращаются?! Господи! За что? Господи…
Я повернулся и побрел к выходу.
— Скрипку забыл, — сказала сквозь слезы тетя Катя.
— Ну и пусть!.. — крикнул я и выбежал на улицу…
В Глухом переулке по-прежнему не было ни души. Здесь уцелело только три небольших дома, остальные сгорели, когда шли бои с немцами.
На флюгере Васькиного дома сидела стайка мокрых воробьев.
Прежде чем постучать в дверь, я машинально потер пальцы левой руки, точно собирался сейчас играть на скрипке.
Дверь мне открыл сам Васька. Увидев меня, он удивился.
— Тебе чего?
— Будет разговор, — сказал я. — Выходи…
— Какой еще разговор?
— Важный… Люся должна знать…
В соседней комнате кто-то зевнул, громко, надсадно, почти застонав. Васька покосился на дверь.
— Папаня. Погодь за калиткой. Сейчас выйду…
Он появился, держа руки в карманах, подняв плечи к ушам…
— Чего ей нужно знать, твоей Люське?
— Знать, что я не трус…
— Брось морочить голову! Хочешь схлопотать еще? Могу!
Васька сказал это как-то лениво, не глядя на меня. Подняв кусок кирпича, он запустил им в воробьев, потом снова повернулся ко мне.
— А ну, топай отседа! — Взгляд его скользнул по моей руке. — Топай, если хочешь пиликать на своей шарманке!
— Будем драться! — сказал я.
— Кто это будет драться?
— Мы. Я с тобой! Будем сейчас драться!
Круглые кошачьи глаза Васьки стали прозрачными.
— Ты что, мало получил? Тебе мало, да?
— Будем драться, будем сейчас драться. Люся узнает…
Он не дал мне договорить и ударил первым. До сих пор помню выражение его лица после моих ответных ударов. Тупое изумление застыло на Васькиной роже. Он ничего не мог понять. Три часа назад я вел себя, как последний трус, просил у него прощения, а теперь… Теперь я дрался как осатанелый. Визжа от ярости, мы катались по мокрой земле. Я чувствовал — Ваське меня не осилить. Я больше не берег свои пальцы, я знал, что обязан победить, иначе презрение Люси будет преследовать меня всю жизнь. Она должна понять, какое мужество потребовалось мне тогда, чтобы оказаться трусом…
Ошарашенный моим неистовством, Васька с каждой минутой терял уверенность в себе, удары его становились слабее, и наконец он понял: поражение неизбежно.
— Ничья! — прохрипел он, отступая к забору. — Давай, чтобы ничья!
— Ничьей не будет! — сказал я, надвигаясь на Ваську. — Не может быть между нами ничьей!
— Тогда я сломаю тебе пальцы! Ты сдохнешь с голоду.
Он ринулся на меня и ударил головой в грудь. Я удержался на ногах и ответным ударом опять свалил его на землю. Но, падая, он успел вцепиться в мою руку. Я почувствовал адову боль: два пальца левой руки болтались, как чужие. Теперь я был беспомощным, одноруким. Стоя над распростертым врагом, я ждал, когда он подымется. Бешеная ярость к Ваське не оставляла места для страха.
— Вставай! — приказал я. — Вставай! Будем драться насмерть!
Васька не шевельнулся. Он лежал, следя за мной прищуренными глазами. Тогда я догадался: пока я стою над ним, он не встанет. Закон мальчишеских драк был свят: лежачего не бить. Он понимал: этого закона я не нарушу. Тогда я повернулся и пошел. Я знал, где мне найти Ивана Ильича.
За скрипкой я не зашел, было ясно: больше мне не играть. Никогда не играть! Но теперь я знал и другое: отныне я вступил в бой с врагами, вступил в него с песней, услышанной от отца:
Смело мы в бой пойдем
За власть Советов!
И как один умрем
В борьбе за это!..
СЕМЕН ЛАСКИН
ДОВЕРИЕ
Майор Рогов сидел за письменным столом канцелярии и вертел в руках только что полученную телеграмму. Справа от майора, чуть отставив ногу и склонив голову, стоял молоденький командир взвода — младший лейтенант Черенец.
— Какого вы мнения о ефрейторе Бушуеве? — спросил Рогов, протягивая младшему лейтенанту телеграмму.
— Прекрасного, товарищ майор, — не задумываясь, ответил Черенец. — Отличный механик-водитель. — Он взял листок и прочел: «Отец в тяжелом состоянии. Немедленно выезжай. Мама».
Черенец был явно расстроен.
— А не может быть здесь какой-либо хитрости? — осторожно спросил майор. — Через несколько дней Новый год. Кажется, у Бушуева мать — врач?
— Что вы, — Черенец даже покраснел. — Я за него головой могу…
— Ну что ж… — спокойно сказал майор. — Вы — командир, вам лучше знать. Я его уже вызвал.
В коридоре послышались тяжелые шаги.
— Ефрейтор Бушуев по вашему приказанию прибыл, — четко отрапортовал знакомый приглушенный голос.
Черенец взглянул на Рогова. Майор молчал, показывая всем своим видом, что говорить придется младшему лейтенанту.
— Ага, Бушуев… — наконец сказал Черенец так, словно не ожидал увидеть своего ефрейтора в батальонной канцелярии. — Пришли? Ну что ж, садитесь. Берите стул…
Майор отошел к окну.
— Спасибо, — сказал Бушуев, не двигаясь с места.
— Значит, так… — сказал Черенец, косясь на телеграмму и все еще не зная, как бы это лучше сообщить неприятную весть. — Так… значит, — повторил он. — Сколько же лет вашему отцу?
— Сорок два, — с удивлением сказал Бушуев.
— И здоровый он?
— Здоровый.
— Совсем не болел?
— Нет.
Лейтенант покашлял, взял телеграмму со стола и протянул Бушуеву.
— Вот что… тут пришла телеграмма. Из дому. — Он передохнул. — Плохая телеграмма. Очень.
Бушуев уставился на командира, глаза его стали почти бессмысленными.
— Отец твой, понимаешь, болен…
Он сунул телеграмму и отступил.
— Ничего не поделаешь… — мягко говорил Черенец, стараясь не смотреть на ефрейтора и остро переживая за него. — Хоть мать утешишь. Отпустим тебя. Правда, товарищ майор? Может, сегодня даже…
— Разрешите идти? — тихо, точно с трудом произнес Бушуев.
Майор кивнул.
Черенец выждал, когда затихнут шаги в коридоре, и развел руки.
— Вот, вы предостерегали. Пожалуй, схожу в казарму. Поговорю с ребятами, чтобы не оставляли его. Когда можно отпустить Бушуева?