— О чем-нибудь другом, — сказала я и притянула к себе лежавшую на столе книжечку. Прочла: «Василий Теркин».
— Что написано в СССР за время войны? — спросила я, помолчав.
— Вот. — Он показал глазами на «Василия Теркина». — Классика.
— Твардовский очень хорошо показал душу русского человека, — сказала я.
— Значит, вы кое-что читали? Даже литературу советскую?
— Да. Мало.
— Что же из книг советских авторов вы читали в Париже? — спросила Мария Сергеевна.
— Твардовского вот. И еще о Сталинграде читала.
— У Виталия по сей день осколок сидит, — сказал Мария Сергеевна.
— И что же осколок?
— Нет-нет и напоминает, — сказал Виталий Витальевич и перевел разговор: — Да ну, бог с ним, с осколком, вы лучше расскажите нам, как во Франции прозвучал «Сталинград».
— Праздником великим.
— Фашисты как?
— Комендант Большого Парижа приказал приспустить флаги.
Виталий Витальевич достал из сетки и поставил на стол коробочку, так напомнившую мне Вадимовы коробочки «Скаферляти», только на этой написано по-русски: «Золотое руно», прочищая спичкой трубку, короткую, изогнутую, вытряхнул пепел.
Завтракали. Пили чай. Разговаривали.
Смотрела в окно. К горлу подступал комок...
Дни — у вагонного окна: заснеженные избы, поле, белое и безбрежное, укатанная дорога блестит на холодном солнце. Тихие деревянные станции.
У меня оставалось еще немного денег, и я свободно тратила их, не боясь остаться на мели: барышня в отделе кадров сказала, как приеду на место работы дадут подъемные, а вошедший в эту минуту в отдел кадров министр здравоохранения одной из среднеазиатских республик попросил барышню направить меня в его республику, сказал, что лаборанты-микробиологи им в республике «во как нужны». Еще он сказал, чтоб, как приеду, сразу явилась к нему в Министерство, и ободряюще мне подмигнул.
Чуть только поезд подходил к станции, я устремлялась на перрон. Протягивала женщине на открытой ладони мои рубли и показывала пальцем на то и на это, с особым удовольствием произнося непривычные мне слова: «клюква», «морошка», «брусника». Женщина, удивленно осматривая меня, старательно укладывала свои фунтики в согнутую в локте руку, брала с ладони рубли, возвращая лишние, отдаривала белозубой улыбкой. И когда, запыхавшись, я прибегала в купе и под укоризненными взглядами Веры Иннокентьевны и Марии Сергеевны вываливала на стол мою «экзотику», не было, давно уже не было, у меня минут уютнее.
Рядом были эти милые люди. По счастливой случайности я оказалась в одном с ними купе, и чужие, они стали мне близкими, единственно близкими на земле; в какой-то мере защитой от самой себя.
Только вот ночи. Ночью не то что днем, ночью все по-другому. Если человек почувствовал себя одиноким, то ночью одиночество особенно страшно. Но проходили и ночи.
Мои спутники деликатно ни о чем меня не расспрашивали, и я была благодарна им за это, но о Париже я им все-таки рассказала...
Ночь без сна. Мысли мечутся. Откинула одеяло. Села. Нельзя, просто нельзя позволять тоске распоряжаться тобой.
— Чем голова занята? — шепнул вдруг Виталий Витальевич.
— Ничем, — шепчу тоже.
— Спите.
— Буду.
— Мы думаем, что если выкинет нас с привычной дорожки — все пропало, — шепчет Виталий Витальевич, и я слышу, как он поворачивается на бок, шуршит табаком, набивает трубку. — Время на месте не стоит. Время — оно умнее нас... А синяки ваши пройдут. Вы слушаете меня, Марина?
— Да.
— Жизнь хороша, Марина. Черт побери, заманчиво хороша.
— Наверное. Сложна только очень.
— Тем и хороша. Ну, спите.
— Буду.
Виталий Витальевич уснул, а я долго не засыпала и все смотрела на него. Смотрела с тайным любопытством, которое я почему-то испытываю ко всем спящим, словно они знают нечто такое, что скрыто от меня навсегда.
Поезд мчался сквозь ночь.
Я засыпала, и лицо спящего Виталия Витальевича, тающее, становилось лицом Вадима, и я смотрела уже на отрешенное лицо Вадима и знала, что сон — этот маг и волшебник — отнял его у меня, заставил забыть обо мне. Я жадно, даже с некоторым страхом смотрела на спящего Вадима.
Я смотрела на него жадно, веря, что вижу Вадима, и в то же время понимала, что это сон. В какое-то мгновение мне показалось, что я вот-вот пойму что-то очень важное для нас обоих. И тут меня охватило тихое чувство счастья. Затаив дыхание, я осторожно приближалась к нему, протянула руку, чтобы прикоснуться к его виску, погладить волосы, и я проснулась. За окном было черно, завывал ветер. Огоньки, то далекие, то близкие, пробегали мимо.
И снова день. Взглянула на часы — первый час. Купе залито солнцем. Я закрыла глаза. Я не хотела возвращаться в явь. Лежала с закрытыми глазами и слушала, как внизу мои спутники накрывают на стол.
Виталий Витальевич разлил водку в кружечки и в единственную рюмку, поделив поровну, и рюмку поставил мне.
— Путь вам добрый, Марина, и «Vive la France!» Пусть она здравствует, Франция. Хорошая страна, — и три кружечки сдвинулись и легонько стукнулись о мою рюмку.
Я отпила глоток, и Вера Иннокентьевна протянула мне на ломтике черного хлеба кружок холодной картошки и кружок крутого яйца сверху. Было это вкусно, и от водки по всему телу разливалось тепло.
— Ко многому придется привыкать, — проговорил Виталий Витальевич. Лицо его строго и немного задумчиво. — Да и встреча с Россией, возможно, получится совсем не такой, как ожидали. Как, впрочем, бывает и с другими встречами, в особенности, когда очень ждешь... Не просто все это, совсем не так просто, как кажется. Но это между прочим.
Это, по-видимому, не между прочим, а главное, что он хотел сказать мне. И я благодарна ему за его доброе и бережное отношение к наболевшему.
— Ничего, Марина, все будет просто, — сказала Мария Сергеевна. Она сердито взглянула на мужа. — Будете работать и жить, как должно жить человеку. И вот увидите, пройдет немного времени, и вы почувствуете что-то такое, что станет для вас самым важным, без чего просто не сможете.
— Наверно.
— Впереди у вас длинный путь, Мариночка, — сказала Вера Иннокентьевна.
— И всего еще будет, — Мария Сергеевна улыбнулась.
— И счастья целыми охапками, — проговорила Вера Иннокентьевна и положила мне на блюдечко пирожок и еще бутерброд с кружочком картошки и крутого яйца.
Что-то в ней уютное, в этой женщине. Лицо простое, серые глаза, серые волосы зачесаны по-русски — на прямой пробор и заложены на затылке жиденьким узелком. Глаза чуть выцвели, но когда улыбается, они у нее блестят ярко и живо. И дочь, сероглазая тоже, ладно скроенная Мария, с крупным, красиво очерченным ртом, в ситцевом в голубую полоску платье, оттеняющем ее слегка загорелую шею, лицо, руки.
Я буду часто вспоминать вас, случайные друзья, я не смогу забыть вас.
— Что до охапок, будет видно, а хорошие люди, дружба, это — непременно, — говорит Виталий Витальевич. — Будут интересные встречи, хорошие книги, театр, музыка. Поездки по России... Не так уж и мало, а?
— Да, не так уж.
— России ведь не знаете. Совсем не знаете России. Вот Заонежье, скажем. Есть такая сторона, моя родина. Поди, и не слыхали даже?
— Нет.
— Гранитная. И озер дай боже. Да не только в этом красота наша. В плотницком искусстве красота. Дома нас рубят без гвоздей. И церкви рублены. У меня дед плотник, Марина. И прадед, и пра-прадед — плотник. Посмотрели бы наши избы. Все в кружевах, как в полушалках. Деревянных кружевах. Видели когда-нибудь?
— Видела. В «Москве — Сокольники».
Они переглянулись по-доброму.
А я вспомнила недавнее, и, конечно, спустя две минуты опять стало тяжело на душе.
— Это искусство особое. Для этого особый дар нужен.
Он выплеснул из моей рюмки недопитую водку, придвинул к себе бутылку с коньяком.