В особняке, напротив, окна засветились оранжевыми абажурами, когда изнутри открылись двери, и на пороге появился милиционер. Он тихонько позвал: «Харламова Василиса Кузьминична», и старушка вскочила, шаркая огромными валенками, на ходу торопливо запахивая тулуп, зачастила к дверям, помахала мне с порога. Коричневое лицо ее улыбнулось мне ободряюще.
Когда пробило пять, изо всех дверей выходили по двое, по трое, группами милиционеры, шли мимо нашей скамейки к выходу, тихо между собой переговариваясь. Я перебегала глазами от одной двери к другой, встречая одних, провожая других, и уже готова была кинуться к телефону, но тут же сердито одернула себя: «Сиди тихо», — и взглянула растерянно на соседа.
— Обеденный перерыв, — сказал он.
— Еще придут?
— В обязательном порядке. — И темно-золотистые глаза улыбнулись мне не весело, а серьезно и грустно. У него было худое лицо, с красным рубцом на щеке.
Уселась поудобнее. И размечталась. Мне дадут паспорт, и я смогу обратиться в военкомат. Если Вадим в плену, так ведь вернется. Да, да, Вадим есть, мне дадут паспорт, и мы уедем. Куда? Мы бы поехали в Сибирь, и Вадим бы работал там. И я бы тоже работала, и все бы было у нас хорошо.
Да, мы будем жить на Севере, на самом Крайнем, там, где северное сияние и собаки вместо такси. В тайге, в тундре, в сопках. В деревянном домике с заснеженным крылечком и маленькими окнами с резными наличниками. По ночам будет гудеть в трубе ветер, а в комнате тепло, и мы вдвоем, и в незанавешенные окна будет светить луна, та самая, что тогда над Ла-Маншем, или та, что над озером в Булонском лесу... А потом кончится зима и будет солнце, которое никогда не уйдет за горизонт. И мы будем вместе, и не будем больше иностранцами, никогда больше не будем иностранцами. И ничто больше не будет мешать нашей любви.
Ах, господи, господи!
... — Кострова.
Я открыла глаза. Передо мной стоял милиционер.
— Пойдемте со мной.
Мгновение мы смотрели друг на друга, и я ощутила вдруг чувство облегчения: «Все-таки не забыли».
Тихий и светлый кабинет, и стол, обыкновенный письменный с чернильным прибором, с остро очиненными карандашами в деревянном стакане, и у стола я и этот лейтенант; сидит напротив, спрашивает меня, и я отвечаю. Отвечаю, а лейтенант записывает. Записывает каждое произнесенное мое слово. Спрашивает, как ехала и как приехала, как назывались станции, где останавливался наш поезд, и какие города я проезжала по Германии и какие в Польше, и в каких поезд останавливался, и в каких нет. Я стараюсь вспомнить и не пропустить ничего, но кроме разбитого Берлина, изрубцованной Варшавы и конечной нашей остановки — Франкфурт-на-Одере — ни одной станции, на какой останавливался и на какой не останавливался наш поезд, я вспомнить не могу. И все равно лейтенант записывает старательно и серьезно каждое мое слово. И странное дело, я не чувствую от этого ни тени неловкости.
— Ну, так. Какие же у вас есть документы?
— Никаких. Откуда же у меня возьмутся документы? Только вот от Комитета Сопротивления.
— Н-да-а... из Парижа — в Советский Союз... Вам же должны были выдать что-то на руки?
— Ничего. Кроме вот этой бумажки. Меня включили в списки репатриируемых на родину советских граждан и отправили. Репатриировали.
— Но ведь вас-то никто не экспатриировал, верно? Вы — не «бывшая военнопленная», и не «вывезенная», так я понял?
— Да.
— Следовательно, для въезда в СССР вам нужен был документ? Почему не подождали регулярной консульской связи?
— Боялась.
— Чего.
— Что в консульстве скажут ждать визы.
— Правильно. Так и надо бы.
— Это было бы долго. Мне въезд разрешен. До войны еще. Москва прислала визу, началась война, и я не успела выехать.
В небольшом кабинете было светло, тепло и спокойно. Удивительно покойно мне было с ним, этим лейтенантом. Рассказываю ему про Вадима, как рвался в Испанию, а Вайян-Кутюрье не пустил. Сказал, что бороться с фашизмом можно в любом уголке земного шара, и про то страшное, что творили нацисты на Мон-Валяриен, где теперь «Стена Мертвых»... и про все то, что с необыкновенной ясностью проступало в памяти сквозь эту московскую ночь и вьюгу, сквозь толщу стен этого кабинета и толщу минувшего. Лейтенант, кажется, как и я, взволнован.
Иногда на курносом его лице появлялась улыбка. Близко поставленные глаза щурились, и лицо его делалось доверчивым, и мне уже было совсем непринужденно и просто с ним, этим советским парнем.
— Тому, кто умер, гораздо легче, — сказала я. — Ничего не надо. Ни паспорта, ничего.
— Не стыдно?
— Нет.
— Ну что ж, раз так, продолжайте. Я вас слушаю.
— Два раза в моей жизни мне было стыдно.
— Гм. И какие же это были «разы»?
— Один — сегодня. — Я вскинула на него глаза и сразу их опустила.
— Так. А другой?
— Другой?
— Да. Другой.
— Когда меня ссадили с поезда на границе.
— М-да... а ехали бы как положено... с паспортом, с разрешением на въезд?
— Так ведь... Разрешение мне было.
— А из чего это видно?
— Так это можно проверить.
— Гм.
Лейтенант рассматривает свои ногти, о чем-то напряженно думает. И мне страстно хочется, чтоб он помог мне отправиться скорее в военкомат, разыскать Вадима, скорее войти в ритм новой жизни, чтоб, как он, делать нужное дело. Жить настоящей жизнью!
— Ну так вот, — лейтенант выпрямился, легонько шлепнул ладонью по папке, поднял на меня глаза. — Придете завтра в одиннадцать. — Он запер сейф.
Было совсем темно, когда я выбралась из полумрака длинного переулка. Шла, глядя вперед, между высокими домами. Пригоршни ледяных крошек хлестко били в лицо. Мысли о Вадиме обступили меня. Прислонилась спиной к витрине. Подошла девушка.
Молча смотрим друг на друга.
— Я провожу вас. Пойдемте.
— Нет, нет. Не надо.
— Вам плохо.
— Нет. Это я так. Просто так.
— Застегните свою шубку. Холодно, мороз. — И запахивает меня. — Где тут у вас застежка? Нет. И шапочку надо. Есть у вас, а то возьмите мой шарфик, — быстро расстегивает верхнюю пуговицу своей стеганки.
— Нет. Не надо шарфик. У меня есть. Вот. Есть.
Я вытащила из кармана вуаль-косынку. Она взяла ее у меня, отвернулась от ветра, накинула мне на голову, повязала узелком под подбородком.
— Ну вот. Не очень он у вас теплый, ваш платочек. Ну возьмите же шарф, — и торопливо разматывает на шее свое кашне.
— Нет, не надо, спасибо, мне так хорошо.
— Пойдемте, куда вам?
— Не надо. Я прошу. Не надо.
— Ну что ж, до свидания?
— До свидания. Не сердитесь на меня.
— За что ж сердиться-то?
Я смотрела, как шагает стройненькая, красивая.
— Спаси-ибо-о...
Обернулась, помахала мне и перешла на другую сторону.
Из темного неба валил снег. С намокшего платочка стекали по лицу холодные струйки, и я размазывала их, потом совала в карман руку, и в кармане было зябко и мокро.
... — Что ж, Мариночка, надо быть мужественной. Надо милая, — сказала Тасина тетушка и протянула мне мой листок. Удостоверение личности, выданное мне в милиции. — Теперь идите в Министерство здравоохранения, там есть комната — отдел кадров называется, — скажете микробиолог, стаж, ну да все равно, вам дадут заполнить анкеты. Направят на работу.
— Хорошо.
— Ничего, поживете, обживетесь. А там и паспорт получите.
Миловидная женщина с косой, уложенной вокруг головы, спросила, где я училась, где работала, когда приехала из Парижа, где живу в Москве, есть ли у меня СССР родственники и сказала прийти завтра.
Я вышла на улицу, спросила у киоскерши, как проехать в Сокольники. Уже смеркалось, когда трамвай завернул на площадь, прополз еще немножко и застопорил на конечной остановке. Я соскочила на землю и, отойдя в сторонку, смотрела, как пассажиры высыпают из вагона и, обгоняя друг друга, растекаются во все стороны.