— Да, нетронутое, но мертвое, — прошептала молодая женщина.
— В таком случае испытайте меня.
— Как бы вы поступили, если бы я вам сказала: нужно всем пожертвовать ради меня, оставить любовниц и легкие увлечения, всякий день рисковать жизнью за минуту свидания со мной, никогда не говорить ни лучшему другу, ни матери, ни самому Господу Богу о том, что я стану делать для вас, и в обмен на эту ежедневную опасность, на это постоянное молчание получить любовь, какой у вас никогда не было?
— Я бы согласился.
— А если бы я вам сказала еще такое: быть может, однажды я разлюблю вас. Тогда вам не останется места в моей жизни; вы не сможете бросить мне упрек, вы вообще не сможете высказать мне ни единого слова, но, если вы нарушите клятву или просто проболтаетесь... я убью вас!
— Я бы все равно согласился, — сказал Эдуар тоном одного из Горациев, клянущегося спасти Рим, а сам думал при этом: «Ей-Богу, занятно было бы найти такую женщину, уж я бы быстро сумел с ней справиться!»
— А теперь порвите мое письмо... Вот так, хорошо... Завтра вы узнаете мое имя.
— Кто мне его сообщит?
— Вы сами догадаетесь.
— Но как?
— Если я скажу как, ваша сообразительность останется без дела. Вы увидите меня, когда узнаете мое имя, а в четыре часа вы вернетесь домой и узнаете о моих приказаниях. У вас есть время до завтра, чтобы распрощаться с Мари. До скорого свидания!
— Вы мне его обещаете?
— Я вам клянусь.
Она подошла к неизменно сопровождающей ее женщине, и обе стали спускаться по большой лестнице, не обращая внимания на игривые замечания и дерзкие приглашения, летевшие им вслед.
IV
РАЗГАДКА
Эдуар вернулся в фойе бальной залы, не понимая, что с ним происходит. Многие женщины говорили ему о своей репутации, об имени, о семье и о том, что они готовы все потерять ради него, а затем, в один прекрасный день, исчезали, чтобы те же самые уловки обратить на кого-нибудь другого; но еще никогда от него не требовали столь категорических клятв и столь непреложного молчания, так что он даже стал сомневаться, стоит ли ему продолжать эту интрижку.
Однако мало-помалу, видя вокруг себя беззаботных людей, этот мир, полный цветов, остроумия и веселья, он уверился, что все женщины на свете одинаковы и что даже та, которую он только что покинул, хотела просто посмеяться над ним и сделать его своим любовником, подвергнув примерно тем же испытаниям, как если бы из него делали франкмасона.
Он убедил себя, что на следующий день получит разгадку и все закончится к полному его удовлетворению. Да если б он мог хоть на миг серьезно отнестись к подобному приключению, он бы ни за что в него не ввязался. Ему, в полном смысле слова беззаботному малому, живущему легкомысленными связями и шумными развлечениями, опутать свою жизнь какой-то немыслимой любовью, которая вначале пьянит, а после убивает, — ему это показалось невозможным, так, по крайней мере, думал он, находясь на балу и держа руку одной из тех женщин, чья любовь соткана из воздуха и чье лицо он распознавал под маской домино, а душу — под маской остроумия. Но, вернувшись домой, он — таким уж изменчивым был его характер — принялся, точно Пигмалион, создавать статую, в которую сам же и влюбился. Он мечтал теперь только о страсти подобно вертеровской, исключая, разумеется, самоубийство; ему чудились веревочные лестницы, вечерние томления, похищения, почтовые кареты, дуэли; а поскольку он устал и в ушах его еще звучала музыка бала, то все в конце концов смешалось у него в голове и в этом галопе мыслей он забылся беспокойным сном.
Когда он проснулся, день был уже в разгаре, а солнце все продолжало подниматься, как если бы оно по ошибке попало в другую страну. Эдуар протер глаза, взглянул на часы и, открыв дверь спальни, увидел консьержа, спокойно убиравшего комнату. Эдуар спросил, нет ли для него чего-нибудь.
— Нет, сударь, — ответил старик. — А! Совсем забыл! Сударю принесли подписной лист для бедняги-рабочего, который вчера вечером сломал ногу в нашем квартале, упав со строительных лесов. Несчастный — отец семейства.
— Дайте, — сказал Эдуар, протянув руку.
Он стал пробегать глазами подписной лист, желая выяснить, сколько жертвовали другие и сколько следует пожертвовать ему.
Последним стояло имя мадемуазель Эрминии де ***, подписавшейся на пятьсот франков.
— Кто эта особа, которая дала больше всех? — поинтересовался Эдуар.
— О! Это весьма достойная барышня, которая делает много добра беднякам, — отвечал консьерж. — Она живет неподалеку.
— Это не та ли высокая брюнетка, немного бледная?
— Да. Сударь ее знает?
— Нет, просто я недавно видел, как она входила в ворота соседнего дома, и, услышав ваши слова, предположил, что это она.
— Да, сударь, это она. Мадемуазель Эрминия живет там с теткой. Вообразите, сударь, эта женщина скачет на лошади и фехтует не хуже мужчины.
— Кто, тетка?
— Да нет же, мадемуазель Эрминия.
— В самом деле? Хорошенькое воспитаньице для молодой девушки!
— У себя в полку я был учителем фехтования, — продолжал консьерж, — и могу сказать, что шпагой я владел лихо. Так вот, сударь, она прослышала об этом и не успокоилась, пока я с ней не пофехтовал. Вовек не забуду: это было как-то утром, в прошлом месяце, вы еще у нас не жили. Хотя нет! Уже жили. Она прислала за мной. Меня привели в небольшую фехтовальную залу, очень уютную, и там я увидел красивого молодого человека. На самом деле, это была Эрминия, пожелавшая состязаться. Мне дали нагрудник и рапиру. Я надеваю маску, перчатку — и вот мы готовы к бою. О сударь, это настоящий демон! Она нанесла мне пять ударов шишечкой рапиры, прежде чем я смог всего лишь парировать! А переводы в темп, контрответные уколы, купе! Это нужно было видеть! Меч архангела Михаила, да и только! Клянусь честью, я выдохся, устал, а она была свеженькой, как ни в чем не бывало! Ох и отчаянная девица!
— А как тетушка смотрит на эти ее занятия?
— А как бы вы хотели, чтоб она на них смотрела, эта славная женщина? Можно ли препятствовать, если они тешат молодость?.. Тут уж папенька ее виноват...
— Почему же?
— Отец ее, говорят, был человек крепкий, ветеран и любимец императора. Он горел желанием иметь мальчика, чтобы вырастить из него солдата, как отец воспитал солдатом его самого. И вот его супруга в положении, он доволен, думает, что будет сын, так нет же! Рождается девочка, а несчастная жена в родах умирает. А потом — знаете, беда-то ведь одна не ходит — вот уж и император возвращается после Ватерлоо, начинается переполох, все вверх дном — короче, ветеран оказывается один-одинешенек в деревне, рядом — могилка жены да колыбелька дочери. Когда малышка немного подросла, он и захотел сделать из нее мальчишку: учил скакать на лошади, стрелять из пистолета, плавать, фехтовать и еще черт знает чему! Так что эта сорвиголова, имея железное здоровье, носилась как угорелая и колошматила всех мальчишек подряд, что очень нравилось папеньке.
— Однако же это очень мило! Продолжай, старик.
Эдуар заметил улыбку на лице консьержа и отвернулся.
Рассказчик, опершись на половую щетку, продолжал:
— Но это еще не все. Папенька был не единожды ранен, вдобавок страдал ревматизмом и в один прекрасный день взял да и сыграл в ящик, как говорили у нас в полку. Мадемуазель Эрминия — ей в ту пору было пятнадцать лет — осталась со своей теткой, а та любит свет, деревня ей надоела, и вот она с племянницей приехала жить в Париж и поселилась в соседнем доме. Когда девушке исполнилось семнадцать лет, стали поговаривать о замужестве. Но куда там! Она заявила, что выйдет замуж только за того, кто, как она, зазубрит сабельный клинок двадцатью пятью пулями кряду и нанесет ей десять уколов шпагой против ее пяти. Так что исколотые рапирой женихи отправились домой ни с чем.
— Очень любопытно, — недоверчиво заметил Эдуар. — Подайте мне сапоги. Я должен уйти.
— Пожалуйста, сударь.