«Что за женщина! — думал Эдмон. — Черт меня побери, если на этот раз я не заставлю себя обожать!»
Он двинулся по доске, и сердце у него учащенно забилось. Через минуту он ощутил, что чья-то рука остановила его, и услышал обращенный к нему голос:
— Вы помните, что я сказала вам в первый раз, когда вас увидела?
— Что же?
— Что, если вы когда-нибудь расскажете обо мне, я вас убью! Я держу слово!
В тот же миг молодая женщина оттолкнула доску, и та с шумом упала, заглушив последний крик Эдмона.
* * *
Эдуар возвратился, как и обещал, через четыре месяца. Очутившись на своей улице, он увидел, что дом Эрминии сносят. Он спросил, дома ли Эдмон, и в ответ консьерж поведал ему, что на следующий же день после его отъезда во дворе был найден труп его друга и доска: упав, она размозжила ему голову.
— Так и не дознались, что он собирался делать с этой доской, — добавил консьерж.
Эдуар все понял и остолбенел.
— А почему сносят соседний дом? — наконец проговорил он.
— Мадемуазель Эрминия, когда уезжала в Италию три месяца назад, продала его, а новый владелец перепродал его, чтобы на этом месте могли проложить улицу.
Эдуар словно лишился рассудка. Он поднялся к себе, нашел все на прежних местах, увидел окно напротив, которое пока еще оставалось целым, потом вновь оделся, вышел из дому и, поспешив к Мари, застал там все тех же, кто был у нее полгода назад, в то время, с которого мы начинали эту историю. Только вместо ландскнехта теперь играли в двадцать одно.
Это была единственная перемена в жизни его прежней любовницы.
Шкаф красного дерева
Я услышал эту историю в дни моей юности от адъютанта принца Евгения, человека по имени Батай, служившего под началом моего отца; мне бы следовало не публиковать ее, а отправить моему собрату по перу Габорио, и он, с присущим ему особым талантом изложения такого рода историй, создал бы из нее нечто подобное «Преступлению в Орсивале» или «Делу Леруж».
В ту пору, когда два мирных года — между Венским договором и Русским походом — озаряли Францию, как ласковое солнце, вся ее гордая молодежь, победившая Европу, та, что по первому сигналу спешила собраться под знамена отчизны, вернулась в Париж, наполнив его блеском золотых эполет.
Тогда всякий, кто был молод, становился солдатом, всякий, кто был храбр и умен — офицером, а всякий, кто имел имя, — командиром бригады, полковником или генералом.
Однажды Наполеон — это было уже после Аустерлица, — стоя на балконе в Сен-Клу, увидел, как мимо проезжали верхом трое молодых людей.
Он подозвал Савари — начальника военной полиции.
— Как такое могло случиться во Франции, — спросил всемогущий, — что три молодых человека, сидящих на лошадях стоимостью по шесть тысяч франков, не состоят на моей службе? Вы их знаете?
Савари их не знал.
— Осведомитесь, кто они, и приведите их ко мне!
Через десять минут г-н де Тюренн, г-н де Септёй и г-н де Нарбонн предстали перед императором. Спустя еще четверть часа помимо своего желания они стали полковниками.
Первый из них сделался камергером императора. Это он, обратив внимание на то, что Наполеон никогда не надевал перчатку на правую руку, сумел сберечь от трех до четырех тысяч франков в год, заказывая лишь левые перчатки и только изредка правые — на десять левых одну правую.
Второй имел несчастье понравиться княгине ***, и та подарила ему полученную от императора шкуру — пантеру с рубиновыми глазами. Проводя смотр во дворе Карусели, император узнал эту шкуру.
Он призвал к себе г-на де Септёя, который был гусарским полковником.
— Сударь, — объявил он ему, — вы немедленно отправитесь в Испанию, чтобы погибнуть там.
Господин де Септёй уехал с твердой решимостью выполнить приказ. Через два года он вернулся с деревянной ногой.
— И что же, сударь? — спросил Наполеон, нахмурив брови.
— Сир, — ответил г-н де Септёй, показывая эту свою ногу, — вот все, что я смог сделать для вашего величества.
Что касается их третьего спутника, то обстоятельства его рождения были окутаны дворцовой тайной. Поговаривали о молодой девушке, которая, считая, что иезуиты — опора Церкви, принесла себя в жертву ради ее вящей славы. Шепотом называли мадам Аделаиду и короля Людовика XV. Этот третий стал адъютантом императора в России и послом в Вене.
Вернемся к нашему рассказу, герой которого имел честь быть всего лишь адъютантом принца Евгения.
Как-то Батай был в театре Фейдо. В то время театральный зал сверкал золотом и драгоценностями. Молодые офицеры в расшитых мундирах с эполетами и аксельбантами и женщины в бриллиантах, изумрудах и жемчугах создавали живую декорацию.
Молодой адъютант, сидевший в одной из придворных лож, увидел через две ложи от себя даму. Она была одна; красивая и элегантная, она выглядела не старше двадцати четырех лет. Он попробовал объясниться с ней знаками любовного телеграфа, изобретение которого восходит к Адаму. Судя по всему, молодой женщине этот язык был очень хорошо знаком. В результате диалога адъютант перешел из своей придворной ложи в ложу дамы.
Наши офицеры привыкли к легким победам; Батай ничуть не удивился, что дама сдалась после молниеносной атаки и в качестве первого пункта капитуляции, который был принят без лишних споров, пригласила победителя к себе на ужин.
Остальные условия капитуляции предстояло обсудить за ужином.
Спектакль показался молодому офицеру слишком длинным; он не стал ждать, когда упадет занавес, и поднялся со своего места. Поскольку дама не сочла такую поспешность оскорбительной для себя, она также встала, закуталась в шаль и, поскольку адъютант вознамерился воспользоваться каретой, заметила:
— В этом нет нужды, я живу в двух шагах отсюда — на Колонной улице, дом семнадцать; нам надо только перейти площадь Фейдо.
И действительно, пять минут спустя г-жа де Сент-Эстев (так звали прекрасную искательницу приключений) уже звонила в дверь на третьем этаже очень красивого дома.
Юная и привлекательная служанка открыла дверь.
— Амбруазина, — обратилась к ней г-жа де Сент-Эстев, — этот господин оказал мне честь, приняв приглашение поужинать со мной. Не переоценила ли я усердие Мадлен, предположив, что у нас найдется что-нибудь подходящее?
— Ах, Боже мой! Сударыня, если бы вы распорядились, то можно было бы приготовить рыбу, а так есть паштет из гусиной печенки, пара холодных куропаток и салат из сельдерея.
— Велите открыть четыре дюжины устриц, этого будет достаточно.
Батай хотел что-то возразить, но г-жа де Сент-Эстев величественным жестом приказала Амбруазине повиноваться, и та вышла из комнаты.
— А теперь, сударь, — сказала г-жа де Сент-Эстев, увлекая адъютанта в небольшой будуар, — разрешите мне снять все эти драгоценности, сбросить корсет — его китовый ус впивается мне в тело — и сменить это платье на пеньюар.
— Ну, конечно же! — воскликнул молодой человек, увидев какие прекрасные перспективы сулят подобные приготовления. — Конечно, дорогая... Кстати, а как вас зовут?
— Евдоксия.
— Моя дорогая Евдоксия! Только возвращайтесь поскорее, помните, что от ожидания можно и умереть.
Дама послала ему воздушный поцелуй и скрылась.
Оставшись один, Батай, которому любопытно было узнать, где он находится, и оценить птичку по гнездышку, взял свечу с камина и начал рассматривать ткани, мебель, картины; хотя в них за целое льё угадывалась его Аспазия, все отличалось изысканным вкусом. В этой очаровательной комнате, обтянутой атласом, среди мебели розового дерева и Буля, обитой дамастом и брокателью, только один предмет вызывал удивление: длинный шкаф красного дерева, заполнявший простенок между окнами.
Батай направился к шкафу посмотреть, нет ли на нем какой-нибудь ценной инкрустации, что могло бы оправдать его присутствие среди роскошной мебели, но, не дойдя до шкафа, поскользнулся на чем-то влажном и липком.