Усложнение устройства государственной машины, формализация системы управления, нараставшие на протяжении второй половины XIX века, казались консерватору непонятной и ненужной помехой, препятствовавшей проявлению благодетельной силы самодержавия: «Закон становится сетью… для самих властей, призванных к применению закона, стесняя для них множеством ограничительных и противоречивых предписаний ту свободу рассуждения и решения, которая необходима для разумного действования власти»{147}.
И из-за особенностей человеческой натуры, и, прежде всего, в силу специфических условий России состояние народа и страны являлось прямым отражением состояния верховной власти и буквально каждое действие правителя немедленно находило отзвук на всех уровнях социального организма. «Ваш труд, — писал Победоносцев цесаревичу Александру Александровичу, — всех подвинет на дело, Ваше послабление и роскошь зальют всю землю послаблением и роскошью»{148}. В этих условиях, утверждал консерватор, наивно рассчитывать на то, что какие-либо слои российского общества — даже самые консервативные, лояльные к самодержавию, смогут свершить что-то полезное самостоятельно, без руководства со стороны власти. Касалось это и столь высоко ценимых Победоносцевым «простых людей». «Народ наш, — писал он наследнику престола, — способен творить чудеса всякой доблести, когда чувствует, что им правят и ведут его, а когда правящей силы нет или она отказывается править или уклоняется — тогда можно ожидать хаоса и гибели». Буквально каждая деталь управления должна была находиться под контролем власти. «У нас, в России… всякое дело надобно держать, не отпуская ни на минуту: как только отпустишь его в той мысли, что оно идет само собой, так дело разоряется и люди расходятся и опускаются»{149}.
В подобной ситуации казались полным абсурдом попытки либерально настроенных государственных и общественных деятелей разделить власть с обществом, передать ему часть управленческих функций, к ужасу Победоносцева, становившиеся всё более частыми. Чем же были вызваны эти совершенно непонятные консерватору проекты? Он видел в них лишь проявление моральной ущербности — стремление малодушных людей сбросить с себя тяготы власти, прикрыть различными хитрыми фразами стремление к комфорту и покою. «Придет, может быть, пора, — обращался Победоносцев к цесаревичу, — когда льстивые люди — те, что любят убаюкивать монархов, говоря им одно приятное, — станут уверять Вас, что стоит лишь дать русскому государству так называемую конституцию на западный манер — всё пойдет гладко и разумно, и власть может совсем успокоиться. Это ложь, и не дай Боже истинно русскому человеку дожить до того дня, когда ложь эта может осуществиться»{150}.
По мнению синодального обер-прокурора, стремление пойти на уступки обществу могло быть вызвано также несамостоятельностью отдельных государственных деятелей, их внутренней слабостью, зависимостью от внешних воздействий: «Люди эти тянут туда, где чуют силу. Теперь им чудится сила в каком-то фальшивом, придуманном общественном мнении. Разумеется, это доказывает, что у них нет живой веры в истину: в таком случае они сами в себе имели бы центральную, непреоборимую силу. И так эта слепая сила, которая для них сливается и с подлым страхом, и с личным интересом, господствует над ними и обессиливает в них всякую деятельность»{151}.
Сам Победоносцев воспринимал все призывы пойти на уступки «духу времени», «сложившимся реалиям» крайне негативно. С его точки зрения, следовало не корректировать взгляды в соответствии с реалиями жизни, а, наоборот, жизнь подчинять воздействию принципов, верность которым рассматривалась им едва ли не как главное достоинство политика. Когда в обстановке общественно-политического кризиса рубежа 1870—1880-х годов власти, дабы снять напряженность, попытались несколько изменить направление правительственного курса (в частности, до определенной степени расширить свободу печати), обер-прокурор воспринял подобные маневры резко отрицательно. «Правительство, — с гневом писал он Е. Ф. Тютчевой, — отказывается от всякой борьбы за основные начала — именно от того, что вдохновляет и укрепляет человека и учреждение верой — на борьбу хотя бы с целой вселенной. Напротив того — всякое явление действительной жизни, хотя бы самое безобразное, выставляется существующим фактом, с которым надобно считаться, который остается урегулировать»{152}.
Поскольку людей, готовых бросить вызов хоть «целой вселенной» ради того, чтобы отстоять изначально усвоенные принципы, становилось вокруг всё меньше, Победоносцев считал, что его едва ли не мессианское призвание — стоять на страже основ традиционного политического порядка. Это давало ему ощущение величайшей убежденности в своей правоте. «Меня обвиняют в том, — писал он в 1881 году Е. Ф. Тютчевой, — что я себя одного высоко ставлю и всех критикую; но разве могу я, веруя в Единого Бога, вступить в нравственное общение с теми, в ком вижу идолопоклонников?»{153}
В мессианские представления Победоносцева входила вера в то, что он — едва ли не единственный, кто способен донести до верхов «народную правду», кто сохранил духовную близость с народом. «Я старовер и русский человек, — провозглашал Победоносцев в письме С. А. Рачинскому в роковом для страны 1881 году. — Я вижу ясно путь и истину… Мое призвание — обличать ложь и сумасшествие»{154}. Современники не случайно сравнивали обер-прокурора со средневековыми служителями Церкви, выступавшими в качестве наставников или обличителей государей, — святым преподобным Иосифом Волоцким, епископом Вассианом Топорковым, священником Сильвестром{155}. Подобно им, Победоносцев готов был пожертвовать собой во имя торжества своих идей. «Я, — писал он Е. Ф. Тютчевой, — провижу… время когда придется отступить — не потому, что я избегал борьбы, но потому, что толпа завопит: распни его — и я предан буду на распятие!»{156}
Быть государственным человеком, наставлял Победоносцев наследника, — значит «не утешаться своим величием, не веселиться удобством, а приносить себя в жертву тому делу, которому служишь, отдавать себя работе, которая сожигает человека, отдавать каждый час свой и с утра до ночи быть в живом общении с живыми людьми, а не с бумагами только»{157}. И сам государь, и его приближенные должны были выстроить свою жизнь так, чтобы в ней не оставалось буквально ни одной свободной минуты для развлечения, удовольствий, чтобы все силы и время были обращены на дела управления. Само же управление должно было заключаться в непосредственном руководстве всеми аспектами государственной жизни, контроле за каждой ее деталью. Подобный образ действий был важен еще и потому, что позволял избежать бюрократизации системы управления, обойти тот самый формализм, который вел ее к отрыву от реальной жизни, заставлял выстраивать широкомасштабные абстрактные планы. Забвение подобных правил, по мысли Победоносцева, привело к развалу правительственной системы в конце царствования Александра II. «Все уверяли друг друга и старались уверить высшую власть, что всё пойдет отлично, лишь бы принято было такое-то правило, издано такое-то положение, и все под этим предлогом избавляли себя от заботы смотреть, надзирать и править»{158}, — писал он по этому поводу своему воспитаннику цесаревичу Александру Александровичу.