Баньер взял перо, протянутое Олимпией: она все подготовила заранее. Он подписал спасительный контракт не читая.
Дав чернилам просохнуть, она сложила бумагу и спрятала ее в карман.
— А теперь, — промолвил он, целуя руку Олимпии, — скажите мне, что вы меня по-прежнему любите.
Но она, не отвечая, продолжала:
— С этим контрактом господин де Майи потребует вас выпустить сегодня. Вы выйдете на свободу уже в четыре часа дня: этот срок — в точности тот, что потребуется, чтобы принять нужные меры и исполнить необходимые формальности.
— Вы мне не ответили, Олимпия, — с нежностью прервал ее слова Баньер. — Я спросил, любите ли вы меня по-прежнему.
— И не беспокойтесь, если произойдет некоторая задержка, — тем же непреклонным тоном продолжала мадемуазель де Клев. — Официал попытается не выпустить из рук свою добычу, однако господин де Майи решился действовать как облеченный властью.
— Олимпия! — снова, уже с большей силой прервал ее Баньер.
— Я также подумала, — она, казалось, не замечала, как узнику не терпится придать беседе иное направление, — что вам здесь должно быть не по себе без всякой поддержки и опоры. Я принесла вам денег, чтобы, выйдя на свободу, вы тотчас могли обрести необходимую солдату уверенность и соответственно экипироваться.
— Ну же, Олимпия, — взмолился доведенный до крайности Баньер, — вы что, не хотите мне ответить? Я спрашиваю вас: вы по-прежнему любите меня?
— Мне в самом деле не хочется вам отвечать, господин Баньер.
— Но ведь я хочу, чтобы вы ответили!
— Тогда я скажу вам то, что думаю, прямо. Нет, господин Баньер, я больше вас не люблю.
— Вы меня разлюбили! — воскликнул Баньер, приходя в ужас от ее слов и особенно от тона, каким они были произнесены.
— Да, — подтвердила она.
— Но почему? — пролепетал несчастный.
— Потому что позолоченные узы этой любви распались. Вы их истрепали по ниточке, а прежде чем истрепать, сделали тусклыми, обесцветили, загрязнили. А ведь для женщины иллюзия — главная опора любви. Вы же обманывали меня, потом принялись высмеивать, а там дошли и до грубостей. Я не могла более сохранять иллюзии, следовательно, и любовь ушла.
— Олимпия! — простонал Баньер, падая к ее ногам. — Клянусь, что никогда вас не обманывал!
— Я вам не верю!
— Клянусь жизнью, Олимпия, жизнью своей и вашей, что не давал Каталонке вашего кольца.
— Я вам не верю.
— Послушайте, Олимпия, раз я выйду на свободу и смогу действовать, все разрешится очень просто. Если Каталонка является или прежде была моей любовницей, то ее на это должно было толкнуть какое-то чувство, не правда ли? Это был каприз, желание или слабость. Она меня завлекала или я ее упрашивал. В любом случае ложь не в интересах ее самолюбия. Я прошу вас пойти к ней вместе со мной, и она расскажет обо всем, что было между нами; если она подтвердит, что я был ее любовником, что я дал ей ваш перстень, тогда делайте со мной что хотите. Убейте… нет — хуже того — покиньте меня!
Несчастный произнес эти слова с такой силой, так искренне, он вложил в них столько души и любви и рухнул к ногам Олимпии в таком глубоком отчаянии и в такой смертельной тревоге, что она была тронута, и он это заметил.
— Как вы думаете, — продолжал он, — мог ли я влюбиться, хотя бы на миг, в другую женщину, если вы были для меня всем, что мне дорого в мире, всем, чем живо мое сердце? Заблуждения чувств… Мой Бог! Вы бы простили их, и я бы вам их простил, да! О! Судите сами, как я вас люблю! Знайте же: если бы вы пришли и сказали мне, что господин де Майи вернулся, что он вас умолял и смог уговорить, что вы поддались слабости… Олимпия! Воистину я несчастный человек, я трус, я жалкий, презренный любовник, но я бы вам все простил, если бы вы сказали, что еще любите меня!
Олимпия чувствовала, что сердце у нее замирает, она боялась не устоять, пошатнуться, малодушно отдать свою руку поцелуям этого человека, которому красноречие неподдельной страсти придавало такую неотразимую силу.
Ей, чтобы спастись, не оставалось ничего иного, кроме грубой резкости, жестокости. И она нашла в своем сердце ту беспощадную твердость, какую умеют обретать в себе женщины, когда они разлюбят или считают, что разлюбили.
— Что ж! — произнесла она. — Вы меня принуждаете сказать откровенно то, что я хотела от вас скрыть. Господин де Майи вернулся ко мне, он смог убедить меня в своей любви; я проявила слабость и более себе не принадлежу.
Едва она начала говорить, стало видно, как кровь постепенно отливает от щек, губ, шеи Баньера и непрерывно усиливающимся потоком хлынула к его сердцу.
И женщина, еще недавно заставлявшая его трепетать, сама содрогнулась, таким страшным, оледеневшим он ей показался.
— Ах! Олимпия! Олимпия! — прошептал он.
Дрожь потрясла все его члены, и ноги у него подкосились.
До того коленопреклоненный, он теперь сел, затем откинулся назад и упал бы навзничь, если бы за его спиной не оказалось деревянной скамейки — единственной мебели, полагающейся узникам официала.
Она хранила мрачное молчание. Он же, пытаясь удержать жизнь, уходившую от него, с большим усилием вымолвил:
— Вы не можете быть такой непреклонной, казня меня за преступление, которого я не совершал, в то время как я готов не судить вас за ошибку, в которой вы сами признаетесь. Я вас прощаю, Олимпия; верните же мне свою любовь, ведь все произошло, не правда ли, по малодушию?
— Баньер, — глухим голосом проговорила она, — если бы я не считала вас виновным, я никогда бы не нарушила клятвы, данной вам… Не прерывайте меня. Я вижу, вы раскаиваетесь, теперь вы понимаете, какой я была и какой осталась. Но слишком поздно.
Он глядел на нее с видом полного отупения.
— Отныне, Баньер, — собравшись с духом, продолжала она, — мы расстаемся; позвольте же мне сказать вам напоследок, что, если бы вы действительно этого хотели, я навеки осталась бы вам верна.
— О Боже мой! — пробормотал он так же, как накануне, когда увидел г-на де Майи.
— Не перебивайте меня, господин Баньер; я уже вам сказала, что больше себе не принадлежу. Живите, займитесь делом, забудьте обо мне, это у вас получится без труда, и подумайте о том, что из двух выпавших нам жребиев ваш, быть может, легче. Сегодня сожаления терзают вас, но кто знает, не придется ли мне пожалеть завтра?
Произнеся эти слова, свидетельствующие о нежности и великодушии ее сердца, Олимпия сделала шаг к двери.
Видя, что она уходит, Баньер бросился или, вернее, совсем было собрался броситься ей наперерез — и остановил себя, лишь прошептав:
— Нет, не стоит труда! Она не кокетка. Если она говорит, что больше не любит, — значит, вправду разлюбила.
Он снова опустился на пол, погрузившись в полную прострацию. Это слово в нашем современном языке истолковывается слишком пошло: человек якобы склонился перед судьбой. Те же, кто его придумал, имели в виду, что оно означает окончательную раздавленность, когда в человеке все убито.
Олимпия приблизилась к несчастному и, видя, что он впал в состояние, близкое к потере рассудка, протянула ему руку; он не заметил этого.
Она вложила ему в ладонь принесенный с собой кошелек, набитый золотом; он, казалось, оставил и это без внимания.
Тогда она начала отступать к двери, и он даже пальцем не пошевельнул, чтобы остановить ее.
Страшная тяжесть легла ей на сердце; не отрывая взгляда от бедного юноши, Олимпия вместе с тем чувствовала, что долг призывает ее покинуть его, ведь она дала обещание другому.
Одно лишь слово Баньера, слеза, вздох или хотя бы движение пробудили бы в ней, может быть, последний порыв чувства, память сердца, но этот человек уже не подавал признаков жизни и не просил к себе внимания.
Тюремные двери открылись перед ней, и она стремительно, подобно молнии, вышла из них, охваченная страхом, до сих пор ни разу не изведанным: ее страшило, что узник вот-вот опомнится, что стоит ей скрыться из виду, как ее настигнет вопль несчастного, взывающего к утраченной любимой, колотя в несокрушимую дверь, и это, возможно, подорвет в ней мужество и поколеблет решимость.