— Вы с ним поссоритесь, герцог.
— Готов рискнуть.
— В самом деле?
— У меня на то свои причины.
— Какое глубокомыслие придала вам Вена, мой любезный герцог!
— О, вы еще не все знаете, монсеньер!
— Берегитесь! Вы меня пугаете.
— Ну уж нет, у монсеньера слишком верный глаз, чтобы я когда-либо мог вызвать у его преосвященства головокружение. Стало быть, этот аттестат…
— Я пришлю его вам домой.
— Монсеньер, вы слишком добры ко мне.
— Только объясните мне, какую выгоду вы можете из этого извлечь.
— А вот какую, монсеньер: я окончательно поссорюсь с Майи.
— Ну, и что из этого?
— А то, что, порвав с мужем, я смогу давать жене добрые советы.
— Optime! note 51 — вскричал Баржак.
— Не правда ли? — обронил Ришелье. — Ах! Вы увидите, какими я располагаю возможностями, а когда Майи вернется из Вены, увидите, что он будет об этом думать.
Флёри и Баржак залились тем беззвучным смехом, который присущ священнослужителям.
Что касается Ришелье, то он был так доволен всем тем злом, какое ему удалось сотворить, что продолжал хохотать по дороге к карете, и еще долго потом, уже сидя в ней.
А правитель Франции меж тем вновь забрался под одеяла, предварительно немножко позлословив с Баржаком о Ришелье.
Баржак же, чувствуя, что он не в меру возбудился, вновь принялся думать о молинистах и квиетистах и с помощью стакана подслащенной воды с миндальным молоком снова обрел сон и покой.
Ну а Ришелье, проведя в пути три четверти часа и возвратившись к себе, послал графине де Майи записку:
«Все идет хорошо, спите».
LXXX. МАЙИ ОТКАЗЫВАЕТСЯ ЧТО-ЛИБО ПОНИМАТЬ
На следующий день после той ночи г-н де Майи, явившись на игру у королевы к девяти вечера, тотчас столкнулся с Пекиньи, который приветствовал его с явно насмешливым видом.
— Что это с тобой? — спросил его Майи, менее чем когда-либо расположенный позволить посмеяться над собой кому бы то ни было, а тем более Пекиньи.
Дело в том, что с некоторых пор Майи чувствовал, что дает насмешникам сразу два повода для глумления, а ведь нет ничего легче, чем взяться за кувшин с двумя ручками.
— Со мной ничего, — отвечал Пекиньи, — а вот с тобой что-то происходит, мой милый граф.
— Ничего подобного, уверяю тебя.
— А, понимаю! — произнес Пекиньи. — Ты думаешь, будто я злюсь на тебя за сцены, которые ты устраиваешь своей любовнице.
— Герцог, когда я в гостях у королевы, я не распространяюсь о своей любовнице. Мне досадно, что ты этого не понимаешь.
Пекиньи открыл было рот, собираясь сказать ему:
«Почему бы и не потолковать у королевы о твоей любовнице, ведь у короля еще как говорят о твоей жене!»
Однако он смолчал: там, где за злой шуткой всегда поблескивает сталь доброго клинка, осмотрительность становится необходимой.
Но все же Пекиньи не смог удержаться и не приступить к делу.
— Знаешь, — сказал он Майи, — королева весь день только о тебе и говорила!
— Ах! — вырвалось у графа. — Какой черт тебе это сказал?
— О, у меня в Версале есть осведомители.
— Ее величество оказывает мне этим большую честь, любезный мой герцог.
— Да, да, да! И более того.
— А что такое?
— Королева несколько раз спрашивала, придешь ли ты сегодня. Вот, держу пари, что в эту самую минуту она высматривает тебя.
Действительно, в то время, когда Пекиньи высказывал это предположение, королева выглядела озабоченной, ее рассеянный взгляд скользил от одной кучки придворных к другой.
Она искала не короля: о его прибытии возвещают особо.
Какие бы подозрения ни терзали Майи как супруга и любовника, в конечном счете он был таким же придворным, как все прочие, и в этом своем качестве не мог не увидеть в словах Пекиньи повод для размышлений. Ему подумалось, что королева и в самом деле могла говорить о нем, и он направился в тот угол залы, где находилась ее величество, чтобы приветствовать ее и удостоиться слова августейшей персоны, если ее взор случайно упадет на него.
В положении придворного есть тот оттенок возвышенного, что способен вытеснять из души все прочие чувства и волнения.
Говорят же, что актер, пока он на сцене, никогда не испытывает физических страданий.
Так и придворный не испытывает иных чувств, кроме тех, что вызваны холодным или милостивым приемом.
Королева играла.
Вокруг нее собралось блестящее общество.
Госпожа де Майи была удостоена чести принимать участие в карточной партии ее величества.
Она держала карты.
Майи, не глядя на нее, а ловя выражение лица королевы, наблюдал заодно и за своей женой.
Он ждал минуты, когда объявят о прибытии короля.
Придворный, влюбленный, ревнивец — не правда ли, такая тройная роль смертного побуждает уверовать в тройную функцию мифологических божеств?
Глаза королевы наконец встретились со взглядом графа.
Майи поклонился так низко, как только мог.
Королева смотрела на него пристально, как будто сопоставляя свои новые наблюдения с тем, что ей сегодня было доложено о нем.
В этом взгляде было что-то тяжелое, от чего Майи стало неспокойно.
Такой взгляд явно не предвещал особых милостей. Если, как утверждал Пекиньи, королева о нем, Майи, и говорила, то, уж верно, не сказала ничего хорошего.
Это было тем вероятнее, что суровый взор государыни, несколько секунд не отрывавшийся от графа, определенно смягчился, обратившись к графине.
«О-о! — подумал Майи. — Что бы это значило?»
И он стал ждать, когда королева снова посмотрит на него.
Майи не пришлось долго подстерегать этот взгляд: он вновь устремился на него, все такой же пристальный, такой же пронизывающий и столь же неблагосклонный, как и первый.
Граф возобновил свои поклоны, становившиеся все более почтительными по мере того, как взоры королевы делались все холоднее и строже.
Все же королева снизошла до ответного кивка.
Только тогда Майи смог перевести дух.
«О, все равно! — думал он. — Что-то за этим кроется: не то угорь, не то змея».
В тот самый миг, когда он пытался разобраться в своих сомнениях, а вернее даже сказать, страхах, объявили, что прибыл король.
Майи взглянул на свою жену.
Пекиньи посмотрел на Майи.
Королева поднялась с места, сделала реверанс, предписываемый этикетом, и вновь села.
Вслед за королем, появление которого заставило Луизу покраснеть под слоем румян, в залу вошел Ришелье. Он так важно переступал с ноги на ногу, с таким торжеством оглядывался и улыбался, принимал столь величавые позы, что был подобен римскому триумфатору.
Король приветствовал всех собравшихся и тотчас посмотрел на графиню. Ришелье упивался этим зрелищем, которое, продлившись всего полминуты, в глазах присутствующих тем не менее вмещало в себя столетие бурных страстей. Людовик прошелся по зале.
Тогда королева, прервав игру, что ей приходилось делать, как только она начинала проигрывать, ведь г-н де Флёри держал ее в состоянии относительной бедности, — итак, повторяем, королева, прервав партию, отдала свои карты.
Настал миг, когда каждый из приближенных обычно старался привлечь к себе внимание юной государыни.
Впрочем, сделать это не составляло труда. Мария Лещинская не отличалась взыскательным умом, и если она обращалась к кому-либо со словами поздравления по случаю выигрыша или сочувствия проигравшему, этого было вполне достаточно, чтобы завязалась беседа.
Майи, стало быть, ждал с трепещущим сердцем.
Королева направилась прямо к нему.
Сердце графа уже не трепетало, а прыгало.
Она подступила к нему:
— Сударь, я не вполне убеждена в вашей верности по отношению к дамам, но убеждена в вашей верности по отношению к вашим повелителям. Исходя из этого последнего рассуждения, я добилась для вас того, чего вы желали.
Поначалу оглушенный, Майи не понял того, что сказала ему королева; ее первые слова показались ему следствием жалобы, которую Луиза, его супруга, принесла на суд Марии Лещинской; но в конце речь ее приняла странный оборот, который граф при всем своем желании совершенно не мог понять даже после долгого размышления.