— Там видно будет.
— Если вы откажетесь помочь, я все сделаю сама.
— Изложи свой замысел, девочка моя, изложи.
— Аббат сейчас явится к мнимой Олимпии…
— О-о! Ты не предупредила меня, я не одета.
— Так оденьтесь. Он примчится в бешенстве из-за того, что вы позволили Баньеру его выгнать.
— Я его успокою.
— Вот, часы как раз звонят одиннадцать: он придет в половине двенадцатого.
— Ты думаешь?
— Уверена.
— Проклятье! Времени у нас в обрез. Тогда хоть помоги мне одеться.
— Ну что ж, пойдемте в ваш туалетный кабинет и послушайте, что я вам скажу. Вы узнаете секрет, как вам за три часа прибрать к рукам еще две тысячи луидоров, а мне за три дня избавиться от Баньера.
И обе вошли в туалетный кабинет, дверь которого захлопнулась за ними, пряча в этом душном углу их мелкие козни и подлые посягательства на кошелек и честь их врагов.
XXXI. ЧТО МОЖНО ПРИОБРЕСТИ ЗА СОРОК ВОСЕМЬ ТЫСЯЧ ЛИВРОВ, ЕСЛИ СДЕЛКА ЗАКЛЮЧАЕТСЯ НОЧЬЮ, А ТЫ БЛИЗОРУК
Аббату, при всей своей ярости прибывшему на свидание точно в указанный срок, пришлось ждать мнимую Олимпию недолго.
Что касается ее, то она держалась так же, как всегда: казалось, залп упреков, извергаемых г-ном д'Уараком, почти не взволновал ее.
— Ах! — вскричал он, едва заслышав скрип отворяемой двери, — наконец настало время отомстить за все обиды, которые мне пришлось претерпеть по вине самой коварной из женщин!
Каталонка остановилась на пороге и, не делая более ни шагу ему навстречу, преспокойно спросила:
— Какие обиды?
— Которые я претерпел сегодня вечером, вероломная!
— Где же такое случилось?
— У вас.
— Иначе говоря, в доме господина Баньера.
— А! Прекрасно! — выкрикнул аббат, чувствуя, на какую почву его увлекают. — Вы снова надеетесь спрятаться за это жалкое прикрытие — эту стену, якобы разделяющую дом господина Баньера и дом господина д'Уарака?
— В этом мое преимущество.
— Я это знаю, черт возьми! Знаю.
— Как мне кажется, мы об этом договорились.
— Да, но был и другой договор, над которым вы надругались.
— Вы имеете в виду ту дружбу, что порой проявляет ко мне господин Баньер? — спросила мнимая Олимпия.
— Ну? И что вы можете сказать в свое оправдание? — все более свирепея, осведомился аббат.
— Ничего.
— Как это ничего?
— Вот именно, ничего, если не считать того, что я не могу помешать ему выказывать свои чувства ко мне.
— Как, даже в моем присутствии?
— Разве это моя вина? Бедный юноша! Он ничего не знает о ваших правах на меня и думает, что такие права есть у него.
— Это отвратительно, говорю вам, и я больше не намерен выносить подобную пытку.
— И вы правы, господин аббат.
— Ах, какое счастье это услышать!
— Вот почему я назначила сегодня это свидание, чтобы в последний раз увидеться с вами.
— Как? В последний раз? — воскликнул аббат.
— Несомненно.
— Стало быть, меня обманули?
— Это почему?
— Разумеется, коль скоро вы, принужденная сделать выбор между комедиантом Баньером и господином аббатом д'Уараком, предпочли Баньера.
— Ну, знаете ли!
— Таким образом вы, отдав мне все, теперь все у меня отнимаете.
— Но ваши притязания, сударь…
— Мои притязания, сударыня, вполне естественны для того, чья любовь от обладания не гаснет, а разгорается все сильнее. О, вы ведь не ревнивы, это заметно.
— Так что же нам делать? — с печальным видом спросила Каталонка.
— Если ваше сердце не подсказывает вам средства меня удовлетворить, мне прибавить нечего.
— Ах! — вскричала мнимая Олимпия. — Неужели вы думаете, что в этом мире так легко достигнуть согласия между своей сердечной склонностью и славой?
— Ваша слава? Э, сударыня! — заметил аббат, обретя некоторую твердость. — Уж не находите ли вы, что принадлежать господину д'Уараку для вас меньшая слава, нежели господину Баньеру?
— Разумеется, нет, но…
— О, все то, что вы говорите, сударыня, не более чем жалкие отговорки. Если бы вы любили этого человека немножко меньше, а меня любили больше…
Тут Каталонка сделала вид, будто она плачет. Аббату эти притворные слезы казались настоящими слезами Олимпии, и тем не менее он держался стойко.
— Есть одно обстоятельство, которое вам надобно усвоить, — заявил он.
— Какое?
— Я доведен до крайности.
Рыдания мнимой Олимпии усилились. Умение плакать принадлежало к числу ее самых выдающихся театральных талантов.
— Ну, что с вами такое? — произнес аббат, поневоле смягчившись.
— Да вы же сами видите, сударь, я плачу.
— Плачьте, но примите какое-нибудь решение.
— О, все уже решено, сударь, по крайней мере с вашей стороны. Оставьте меня, оставьте женщину, которая, как вы сами только что сказали, отдала вам все.
— «Оставьте», «оставьте»! Знаю, вы только того и хотите, чтобы я вас оставил, — мало-помалу начал переходить к самозащите аббат.
— Я?
— Без сомнения. В сущности, вся эта сцена, которую вы мне тут устраиваете, не более чем следствие прихоти.
— Прихоти?
— Разумеется.
— Бедняга Баньер, стало быть, сегодня отнимает у вас нечто новое, что еще не успел отнять вчера?
— Да, конечно, ведь он отнял у меня мою веру в вас.
— Если так, — вскричала мнимая Олимпия, — если вы мне больше не верите, значит, я очень несчастна!
И слезы еще обильнее хлынули у нее из глаз, сопровождаемые всхлипываниями. Аббат молчал.
— В конце концов, — простонала она, — чего вы от меня требуете?
Он приблизился, желая утешить ее и смягчить боль от ран, нанесенных гордости, бальзамом любовного прощения. Но она оттолкнула его:
— О нет, оставьте меня, жестокий!
— А вы сами, разве вы не жестоки во сто, в тысячу раз более, чем я?
— Ах, — воскликнула Каталонка, — знайте же, что я хотела иметь дело с другом, а не тираном.
— Так скажите мне, чего вы желаете.
— Нет. Вы пришли сюда, чтобы диктовать свои условия, а я посмотрю, должна ли я их принять; я посмотрю, имею я дело с человеком, который вправду любит меня,
или с деспотом, который намерен мной распоряжаться, навязывая свою волю на каждом шагу.
— Бог с вами, с чего вы это взяли?
— И однако же…
— Но вы прекрасно знаете, что мое единственное желание — сделать вас счастливой.
Она покачала головой, и, несмотря на темноту, аббат угадал это движение.
— Вы сегодня доказали мне это, не так ли? — промолвила она.
— А, — закричал взбешенный аббат, — так ваше счастье состоит в том, чтобы позволять этому лицедею ласкать вас у меня на глазах!
— Вы просто злобный безумец, — заявила Каталонка, — и сами не понимаете, что говорите.
— Но, мне сдается, я видел это собственными глазами, — настаивал аббат.
— Вы?
— Да, я!
— Ну так вот: вы ничего не видели. Аббат так и подскочил на софе и возопил:
— Ах ты черт, это уж чересчур!
— Нет, — продолжала Каталонка, — вы не видели ничего, иначе сейчас вы бы пели мне хвалы.
— Это уж чересчур! Разве я не видел, как он обцеловал вам щеки? Не видел, как он привлек вас и усадил к себе на колени? Выходит, я ничего не видел?
— Именно! Ведь если вы видели это, вы должны были также увидеть знаки, которые я вам делала, улыбки, которые вам посылала, дабы вы терпеливо снесли эту игру.
— Ничего подобного я не заметил.
— Тогда, мой дорогой друг, вы совсем старомодны.
— В любом случае, вы уготовили мне прекрасную роль.
— Черт возьми! Именно такую приберегают для тех, кто столь нескромен, что позволяет себе распоряжаться в чужом доме.
— В любом случае вы себя вели совсем не так, как обещали.
— Можно подумать, что вы обещали мне ни с того ни с сего ворваться в дом, предлагая две тысячи луидоров и шесть тысяч ливров ренты! Или, может быть, вы мне обещали, что во время ваших нежных признаний и прелестных обещаний, во время пылких рукопожатий и дурацких коленопреклонений господин Баньер, и так уже ревнивый, спрячется в соседней комнате? Обещали вы мне, что он оттуда услышит все, что вы скажете, увидит все, что вы сделаете? Наконец, разве вы обещали, что навлечете на себя самого этот ужасный урок, а на меня — кошмарную сцену?