Баньер уже совершенно завоевал ее своим усердием поклонника, и она стала упрекать себя, что по ее вине этот бедняжка лишится свободы именно теперь, когда он влюбился в нее.
Ведь таким образом она воздвигла преграду своему собственному благу, а это, как заметит позже один великий дипломат, более чем преступление, — это ошибка.
Когда она увидела, что Олимпия, против обыкновения, явилась на театральную вечеринку, и поняла, что эта надменная Олимпия готова выйти на ристалище, чтобы отвоевать у нее своего любовника, Каталонка почувствовала, что ее обуревает дикая жажда победы.
Она выбрала минуту, когда Олимпия как раз окидывала их обоих мрачным взглядом, и спросила молодого человека:
— Так вы сказали, что находите меня красивой?
— Да.
— И что вы меня любите?
— Пламенно.
— И что раскаиваетесь, зачем не сказали мне этого раньше?
— Я говорил это и повторяю.
— Значит, я должна забыть, каким вы были неблагодарным и невнимательным?
— Забудьте об этом, прошу вас.
— Стало быть, вы хотите, чтобы я вас простила?
— Простите!
— Хорошо же! Чтобы вы не думали, что я буду вертеться, как флюгер, при одном дуновении вашего каприза, чтобы вы поняли, что моя привязанность искренна, глубока, запомните это, куда глубже и искреннее, чем иные страсти, которые выставляют напоказ…
Тут она метнула злобный взгляд в сторону Олимпии.
Баньер содрогнулся.
— Чтобы доказать вам это, — продолжала Каталонка, — я прошу вас прийти и поужинать со мной. Нам с вами надо поговорить о весьма серьезных вещах!
— Странный прием, — заметил Баньер, пытаясь обратить все в шутку, — странное приглашение! Вы зовете меня поужинать так, будто угрожаете.
— А вы взгляните на эти два орудийных ствола, под огнем которых я говорю с вами.
«Бедная Олимпия!» — подумал Баньер. И он отступил на шаг.
— Так вы согласны, не правда ли? — спросила Каталонка.
— Согласен ли я?!
— О, но я же вас знаю. Мне известно, какую власть кое-кто имеет над вами; я знаю, вы даже на такое неприличие пойдете, как пренебречь приглашением, лишь бы не рассердить кое-кого, кто нагнал на вас страху.
— Вот вам мое слово и моя рука, — отвечал Баньер.
— В десять часов, — сказала Каталонка.
— В десять часов, — повторил он.
Он не успел договорить: Олимпия метнулась молнией и встала между ними.
Баньер в замешательстве скрылся среди кулис.
Каталонка сжала кулаки с видом женщины, готовой постоять за себя. Олимпия, бледная и холодная, бросив мимолетный презрительный взгляд на Баньера, принялась мерить соперницу взглядом с головы до ног.
— У вас красивый наряд, — произнесла она нежным голосом, — и вы в этот вечер обворожительно-прекрасны.
Каталонка, ожидавшая брани и нападок, застыла в смущении.
— Вы находите? — пролепетала она.
— Вы так хороши собой, — продолжала Олимпия, — что можете внушать зависть женщинам и любовь — мужчинам. Я сильно подозреваю, что и мой возлюбленный проникся любовью к вам; но так как я не хочу ревновать, прошу вас ответить мне со всей искренностью, в самом ли деле он вас полюбил. О, скажите мне это, скажите без утайки: я нахожу вас достаточно красивой, чтобы не удивиться, если окажется, что вы завладели остатками моей привязанности.
Каталонка, довольная и сконфуженная одновременно, приготовилась было ответить, но при первом же ее движении у Олимпии вдруг вырвался ужасный крик.
Она только что заметила на ее унизанной перстнями руке кольцо г-на де Майи, тот самый рубин, который Баньер продал еврею, еврей — аббату д'Уараку, а Каталонка получила от этого последнего.
Олимпия бросилась к ней, впилась взглядом в ее руку, спеша рассмотреть его поближе, узнала кольцо и, чуть слышно вздохнув, лишилась сознания.
Услышав удар от ее падения на дощатый пол сцены, тотчас примчался Баньер. Он ни о чем не догадался и понял не больше, чем Каталонка. От горя потеряв голову, обо всем забыв, он просто подхватил Олимпию на руки и понес домой, проливая слезы и терзаясь отчаянием.
Когда ему удалось вернуть несчастную женщину к жизни, когда он на коленях встретил ее первый взгляд, он ужаснулся тому, сколько ненависти и гнева было в этом взгляде.
— Что с вами, ради Бога, моя дорогая Олимпия, что случилось? — забормотал он.
Она вырвалась из его рук.
— Что со мной? — отвечала она. — Вам это известно, не заставляйте меня повторять. А случилось то, что вы, обещавший мне любовь, сейчас вместо нее принесли мне свою жалость.
— О, вы не можете так думать!
— Вы только что предлагали свою любовь, — какую ничтожную любовь, я теперь знаю, — этой Каталонке; сейчас, из-за моей предательской слабости испугавшись, что ранили меня слишком глубоко, вы будете отрекаться от нее так же, как подле нее отрекались от меня.
— Никогда! Никогда!
— Не лгите! Имейте, по крайней мере, последнее мужество — мужество чести. Вы знаете, что я больше не смогу любить вас, так хоть постарайтесь оставить мне право вас уважать.
— Олимпия, ваши страшные слова заставляют меня леденеть от ужаса. Неужели в вас так мало снисходительности к измученной душе, больной ревностью?
— Ревность? У вас? — обронила она презрительно.
— О! Когда я увидел, что вы принимаете здесь этого волокиту, этого простофилю, этого аббата д'Уарака, застал его у ваших ног, услышал его оскорбительные предложения, я подумал, что он явился сюда не иначе как потому, что вы поощряли его ухаживания; я усомнился в вас, я хотел показать вам, как страдает тот, кто испытывает такие сомнения; что ж, я совершил ошибку, преступление, но простите меня, ведь я вас простил.
— Вы?.. Вы, кому пришлось всего лишь усомниться, вам было легко простить. К тому же вы прекрасно знали, что я невиновна. Но я, разве я могу сомневаться? Разве доказательства не были у меня перед глазами?
— Доказательства! — закричал он. — У вас есть доказательства! Да что же они доказывают?
— Я видела вас.
— Вы видели, что я кокетничал, играл, лгал, расточал этой женщине притворные улыбки, все затем, чтобы вас встревожить, а сам следил за вашим поведением, чтобы получше рассчитать действие своих жалких маневров. Вот и все, что вы видели.
— И ужин в десять часов.
— Уже десять часов, а я здесь, у ваших ног.
— Вот это и делает вас человеком чести, не правда ли? — с бесконечным презрением осведомилась она. — Но есть еще одно обстоятельство, о котором вы забыли и которого довольно, чтобы обесчестить вас в моих глазах.
— О чем вы, Олимпия? — в страхе пробормотал он.
— И вы хотите, чтобы я ответила?
— Умоляю вас об этом!
— Было бы лучше, если бы женщина, в жертву которой вы так недостойно принесли меня, была столь же верной и деликатной, как я; она бы тогда удовольствовалась тем, что хранила бы залоги вашей любви в своих шкатулках, чтобы никто из тех, кому они до сих пор принадлежали, не мог их узнать.
Растерявшись под обжигающим взглядом Олимпии, Баньер на миг даже заслонил свои ослепленные глаза ладонью.
— Что вы сказали? — прошептал он. — Какие залоги любви? Какие шкатулки?
— Да, лгите теперь, попытайтесь обмануть меня!
— Я не понимаю.
— О! — пожала плечами она. — До чего же вы жалкая натура, господин Баньер, и как вы мало заслуживаете любви сердца, подобного моему! Так вы полагаете, будто я всполошилась, услышав, как вы назначаете свидание этой женщине? Да бегайте на свидания хоть ко всему Лиону сколько угодно, я бы и думать об этом не стала!
— Тогда откуда же эта скорбь, которая произвела на вас такое ужасное действие? — спросил Баньер.
— Из-за вашей низости, вашего бесчестия. Он вздрогнул и вскинул голову:
— Вы оскорбляете меня из-за малой ошибки.
— Малая ошибка? Ах! Вот как вы называете поступок, за который, вздумай я рассказать о нем в полицейском участке, вас бы через два часа уже заперли в Пьер-Ансиз?
— Меня заперли бы в тюрьму за то, что я согласился явиться к Каталонке на ужин, хотя даже и не пошел на него?