Аббат скрипнул зубами при этом напоминании.
— Так, не правда ли? — продолжал Баньер. — А между тем тогда вы были повинны лишь в том, что вынудили даму слушать более или менее дрянную музыку.
— Сударь!..
— Успокойтесь или, вернее, поберегите свою злость; я немедленно предоставлю вам повод пустить ее в ход. На этот раз, господин аббат, вы заставили Олимпию выслушивать уже не музыку, а оскорбления.
— Оскорбления?!
— Да, самые настоящие, полновесные оскорбления. О! Я все слышал!
Аббат по-молодецки подбоченился.
— Вот, — заявил он, — что бывает, когда подслушиваешь у дверей.
— Госпоже хорошо известно, — отвечал Баньер, — что я не у дверей подслушивал, а отправился в театр, чтобы оповестить ее о той манере, в какой Каталонка будет играть новую роль. Вернувшись раньше, чем предполагал, я услышал громкие голоса и помимо собственной воли стал свидетелем того предложения, которое вы осмелились ей сделать.
— Я не оскорбляюсь из-за таких пустяков, друг мой, — сказала Олимпия, видя, что гнев вот-вот ударит в голову аббату; она знала, что для женщины лучший способ уберечь того, кого она любит, — это откровенно принять его сторону: такой маневр всегда приводит противника в замешательство.
— Вам невозможно оскорбиться, Олимпия, — сказал Баньер, — потому что вы само совершенство, но обида нанесена мне, я принимаю оскорбление на свой счет и объявляю господину аббату, что церковное облачение, которое он носит, дважды спасало его от моей ярости, однако за третий раз я не поручусь, а потому прошу господина аббата никогда более не являться в мое жилище, дабы избавить себя от большой беды, меня же — от тяжкого прегрешения.
Тут аббат возомнил, будто у него есть преимущества, которыми можно воспользоваться. Он был слишком глубоко уязвлен, чтобы не потерять голову окончательно; итак, ему подумалось, что эта женщина, которая, в чем он был твердо уверен, принимала его любовь с благосклонностью, не посмеет пойти против него, опасаясь, как бы ее не скомпрометировали его разоблачения.
Мысль эта не была великодушна, и она погубила бедного аббата.
— Сударыня, — произнес он, — господин Баньер сказал, что это его жилище. Разве вы здесь не у себя дома?
— Конечно, у себя, сударь, — отозвалась Олимпия.
— И разве я, сударыня, однажды уже изгнанный из этого дома по вине господина Баньера с его вспыльчивостью и неумением вести себя, разве я не был вновь призван сюда вами? Скажите это сами, прошу вас.
Баньер выглядел растерянным.
Ему показалось, что сейчас он узнает новость, весьма неприятную для его любви.
Эти двое мужчин так и впились глазами в уста женщины, властвовавшей над обоими.
Олимпия улыбнулась, ибо, распознав ловушку, она начала несколько меньше уважать аббата.
— Верно, сударь, — без смущения обратилась она к нему, — ведь я считала вас человеком воспитанным. Верно также, что мне горько было потерять вашу дружбу, несколько взыскательную, но благородную, рискующую обратиться в ненависть, которая вследствие вашего положения в обществе причинила бы мне вред; наконец, и то правда, что я совершила ошибку: имея слишком отходчивое сердце, беспокоясь о вашей обидчивости и прощая вам ваши необдуманные поступки, я в конце концов открыла перед вами двери моего дома, откуда господин Баньер по праву изгнал вас.
— Вы совершили ошибку, сударыня?! — вскричал аббат, успевший почувствовать себя победителем настолько, чтобы начать уже придираться к отдельным словам и вступить в торг по поводу формы тех извинений, которые он приготовился выслушать.
— Да, это была ошибка, — повторила Олимпия, — и, прибавлю, ошибка непростительная, потому что я себе никогда ее не прощу.
— Договаривайте! — потребовал аббат с нетерпением, далеким от учтивости, ибо ждал заключения этой речи.
— Что ж, сударь! — сдвинула брови Олимпия. — Я заканчиваю тем, что вынуждена просить вас подчиниться желанию господина Баньера, хозяина этого дома.
— Заметьте, однако, что господин Баньер выставляет меня вон.
— Именно так.
— Стало быть, вы тоже способны меня выставить? — побелел от ярости аббат.
— Я к этому способна еще более, чем он, — заявила Олимпия.
— Сударыня! — вскричал д'Уарак, уже готовый добавить к этому «Tu quoque! note 34! (лат.)]» еще и «Quos ego! [Я вас! (лат.)]».
И, словно переходя в наступление, он ринулся к двери.
Но там он натолкнулся на ждущую в засаде парикмахершу; она зажала ему рот ладонью и повлекла его прочь с рвением, которое Олимпию тронуло, Баньеру же показалось несколько подозрительным.
Несмотря на ее плотно прижатую ладонь, аббат хотел было заговорить.
— Да молчите вы, трижды слепец! — прошипела парикмахерша ему в ухо. — Иначе вы все навсегда погубите!
— Какого дьявола? Я желаю объясниться! — бормотал аббат, отбиваясь.
— Вы объяснитесь позже!
— Значит, там? — . Там.
Оглушенный, разбитый, подавленный, д'Уарак позволил ей вытолкать себя за дверь чуть не задом наперед, как Арлекин, застигнутый у Изабель.
Потом всю дорогу, во все то время, которое ему потребовалось, чтобы добраться до своего жилища, он ворчал сквозь зубы:
— Черт возьми! Тому, кто поймет эту женщину, я дам сотню тысяч экю и диплом ясновидца!
А в это время, едва только двери закрылись, Олимпия, гордая тем, что действовала так тонко, хотела броситься на шею Баньеру.
Однако Баньер оттолкнул ее.
Потом, рухнув в кресло, он промолвил:
— Все это выглядит довольно сомнительно, а стало быть, дальше терпеть такое невозможно. Надо положить этому конец.
— По-моему, с этим уже покончено, — сказала Олимпия.
— Наоборот! — вскричал Баньер. — Ведь началось такое, в чем никакая в мире сила не сможет мне помочь.
— О чем идет речь?
— Олимпия!
— Так что же?
— А то, что вы пригласили сюда этого аббата, которого я прогнал.
— Я уже признала это.
— Только тогда, когда вас вынудили, когда вы уже не могли отвертеться.
— Вы, часом, не подозреваете меня?
— Еще бы мне вас не подозревать, сударыня! Мне кажется, здесь были произнесены слова, дающие мне на это право.
— Какие же именно? Повторите мне эти слова.
— Здесь говорилось, сударыня, и я слышал это своими ушами, будучи невидим для вас, что вы принимали подарки от господина аббата д'Уарака.
— Можно позвать его сюда и спросить, что это за подарки, которые я будто бы принимала.
— Бесполезно.
— Почему же бесполезно?
— Почему? Да потому, что сомнение для меня предпочтительнее уверенности! — с жестом отчаяния воскликнул Баньер.
— Вот как! Вы, значит, предпочитаете сомневаться! — вскричала Олимпия голосом, полным язвительности. — Благодарю, вы очень добры!
— О! — вздохнул Баньер. — Я ведь совсем не то, что он или вы; я не вельможа, привыкший полагаться на других, и я не Венера, привыкшая, что ее обожают.
— Я перестаю понимать вас. Что вы хотите этим сказать?
— Я имею в виду, что никогда не переходил от одного сильного мира сего к другому.
— Берегитесь, господин Баньер, — произнесла Олимпия с надменностью королевы, — ведь теперь вы в свой черед хотите оскорбить меня!
— Вы правы, Олимпия, правы, я же всего-навсего господин Баньер, да, я лишь пыль, которую можно уничтожить одним дуновением; да, я преступник; да, я удрал из монастыря в Авиньоне, я беглец, и по приказу настоятеля Мордона меня можно бросить в каменный мешок как бродягу, святотатца и вероотступника. О, не оскорбляйте меня больше, меня, жалкого бедолагу, меня, покинутого, не имеющего в целом свете ничего, кроме вашей любви! О, не отрекайтесь от меня, вы же знаете, что без вас я погибну, вы знаете, что без вас я отдамся в руки тех, кто меня разыскивает, без вас я брошусь в объятия смерти — той единственной, последней возлюбленной, которая уж, по крайней мере, не обманет меня!
— Молчите, несчастный! — вскрикнула Олимпия, вскакивая с места и быстрым движением руки зажимая Баньеру рот. — Что, если вас услышат? С ума вы, что ли, сошли — кричать такое?