— Потому что это вызовет бунт, сударыня; мои солдаты не палачи, и ни один драгун не откроет огня по мужу в присутствии его жены.
— О, тогда я тем более иду! — воскликнула она.
— Ну же, будемте благоразумны, — сказал офицер, делая над собой усилие, чтобы не поддаться своим чувствам. — У меня приказ, и он не терпит кривотолков.
— Прошу прощения, сударь, — в свою очередь вмешался в спор Баньер, — но разве не позволено жене быть рядом с мужем, хотя бы до того, пока…
— Никоим образом, сударь, — перебил офицер, — и я рассчитываю на вас, что вы убедите свою жену не вмешиваться в подобное дело.
— Никогда, — заявила Олимпия. — В этом я не уступлю ни вам, ни ему. Куда пойдет он, туда и я.
— Сударыня, — сказал офицер, — вы меня вынуждаете прибегнуть к строгости.
— Сударь! — вскричала Олимпия. , — Это не моя вина.
Офицер обернулся к двери.
— Драгуны! — окликнул он.
Поскольку из казармы прислали подкрепление, появилось сразу десятеро.
— Шестеро будут сопровождать приговоренного, — скомандовал офицер, — а четверо — следить, чтобы его жена не выходила из этой комнаты.
Затем он обратился к Шанмеле:
— Ну же, господин аббат, помогите мне, какого дьявола!
Повинуясь этому призыву, а больше собственному рассудку, Шанмеле попробовал удержать Олимпию, и тут ее горе и ярость взорвались, гроза, до того скованная путами, наконец, порвала их, и ураган вырвался на волю.
Сам Баньер, и тот ни увещеваниями, ни мольбами не в силах был успокоить свою жену. Шанмеле, разрываясь между этими двумя агониями, окончательно утратил решимость и начинал уже терять мужество.
Кому из них, этому обреченному или этой отчаявшейся, он должен говорить о Боге, об этом единственном заступнике человека перед лицом отчаяния и смерти?
Офицер со всей непреклонностью солдата, раба долга, положил конец этой сцене, этим крикам и слезам.
Шесть конвойных драгунов увлекли прочь Баньера, а четверо других замкнули Олимпию в кольцо, которое она не смогла прорвать и, обессиленная, с сухими глазами села, вернее, упала на раскрытый сундук, откуда все еще вываливались какие-то милые, драгоценные предметы, которых касался Баньер.
Шанмеле, держа приговоренного под руку, обливаясь слезами и обнимая его, давая ему целовать распятие, глубоко взволновал сердца солдат: не один из них дорогой спотыкался, всхлипывая и пошатываясь под тяжестью обуревавших его чувств.
Вскоре, пройдя шагов сто пятьдесят — двести, они увидели примыкавшую к казарме огороженную площадку, на которой должна была состояться казнь.
Ужасающее совпадение! Отсюда сопровождающий Баньера отряд драгун со своими заряженными мушкетами мог ясно видеть окно, все в ломоносах и жасмине, по ту сторону которого только что произошла ужасная сцена расставания, всех подробностей которой мы не осмелились описать.
Когда Олимпия пришла в себя или, вернее, вновь осознала собственное существование, ее возбуждение уступило место полному оцепенению.
Она подняла глаза, огляделась, увидела четырех драгунов, которые, отступив в углы комнаты, едва ли не с испугом следили за каждым ее движением.
Кроткий взгляд ее, дрожание рук, трепет во всех членах говорили о том, что припадок позади.
И все же никто из четверых мужчин не смел сказать этой несчастной женщине хотя бы одно только слово.
Один из них подошел к своему товарищу, тронул его за плечо.
— Сказать по правде, — шепнул он, — не годится нам оставлять бедную женщину здесь.
— Это еще почему? — не понял тот.
— А ты погляди, да так смотри, чтоб незаметно было, куда ты смотришь.
И дулом своего мушкета он указал товарищу на окно, ведущее в сад.
Оттуда и в самом деле сквозь чахлые деревья садика и двух-трех соседних садов была видна огороженная площадка, где конные драгуны и резервный отряд вместе с офицерами ждали прибытия смертника.
Чтобы добраться туда, Баньеру с его конвоем надо было сделать большой крюк.
К тому же шли они медленно.
Кое-какие зеваки, пока еще редкие из-за раннего часа и неведения, в котором пребывал город, начинали забираться на стены, карабкаться на деревья и заполнять улицы.
Драгун, которому его товарищ показал все это, почувствовал себя не в своей тарелке.
— Ох, и верно! — прошептал он тихо. — Отсюда она услышит, бедняжка! Попробуем ее увести.
— Или хоть окно закроем.
— Она все равно услышит.
Эти переговоры не вывели Олимпию из того состояния безмерной подавленности, в которое она впала.
Ее рука машинально соскользнула на груду кружев, белья и тканей, выпавших из сундука, на эти милые реликвии, как сказал латинский поэт, дорогие одежды покойного, памятки прошлого, которое было любовью.
Вслед за рукой ожили ее глаза, теперь они тоже осмысленно смотрели вокруг.
И тут — как будто Баньеру, отсутствующему, уже ступившему на путь вечности, захотелось послать жене весточку, — первым же предметом, на который наткнулся ее взгляд, оказался тот самый камзол, в котором Баньер венчался в маленькой церквушке Нотр— Дам-де-Лорет.
Вид этого камзола, сложенного, плотно стиснутого, заботливо упакованного камеристкой, пропитанного ароматом шарфа или перчаток, которые соседствовали с ним в сундуке, вызвал у Олимпии Клевской мучительный стон.
Увы! Она думала о том, что делает, не более, чем заботилась о жизни дочь Иаира, когда пришла в себя на краю могилы; но она словно бы почувствовала одновременно боль и наслаждение.
Болью было настоящее, наслаждением — воспоминание о былом.
Олимпия медленно развернула этот камзол, в котором, как ей казалось, она должна найти Баньера. И тем не менее ткань подкладки при всей ее тонкости царапала ей пальцы, а тяжесть камзола, каким бы он ни был легким, утомляла ее измученные руки. Тем же неспешным, размеренным, почти автоматическим движением она поднесла камзол к губам, спрятала лицо в его ткани и залилась слезами, затряслась в таких мучительных рыданиях, что все в этой комнатке: цветы, мебель, шторы — все вплоть до сердец четверых солдат задрожало и затрепетало.
Эти душераздирающие взрывы горя, потрясавшие такую совершенную красоту, показались невыносимыми одному из драгунов: он вышел из комнаты, предпочитая лучше подвергнуться наказанию, чем таким горестным впечатлениям.
Один из товарищей последовал его примеру. Олимпия ничего этого не заметила.
— Видишь ли, — сказал первый второму, — я лучше соглашусь на тюрьму, кандалы, на все что угодно, но не желаю быть там, когда вдруг грянет залп и дым выстрелов коснется лица этой женщины.
И драгун присел на ступеньку лестницы, зажимая себе уши ладонями.
Олимпия продолжала рыдать, целуя свадебное одеяние Баньера.
Внезапно один из тех солдат, что устояли и наперекор ее слезам и рыданиям, терзавшим их сердца, остались на своем посту, этот, как мы сказали, солдат, желая придать ее скорбным мыслям иное направление, подошел к Олимпии и, не зная, как бы ей сказать, чтобы она сама себя пожалела, произнес:
— Прошу прощения, сударыня, но вы что-то потеряли. И он, подняв прямоугольный конверт, только что выпавший из кармана камзола, протянул его Олимпии.
Холодное прикосновение бумаги, острый угол конверта, кольнувший ее ладонь, заставили молодую женщину очнуться, и она взглянула на своего собеседника.
Машинально взяв конверт, она узнала в нем то самое послание г-на де Майи, которое в день их бракосочетания ни он, ни она не захотели прочесть из соображений деликатности и которое, оставшись в кармане свадебного наряда Баньера, было вместе с этим нарядом брошено в сундук рукой камеристки.
Воспоминание о г-не де Майи не пробудило в Олимпии ни любви, ни ненависти, ни гнева.
Ее сердце уже было мертво, оно опередило Баньера, которому только предстояло умереть.
И тем не менее граф был причиной всей этой катастрофы, ведь это же он написал майору то письмо, где давал свои суровые и неукоснительные предписания, из-за которых бедному Баньеру было отказано во всякой отсрочке и милости.