Ришельё в тот момент занимали прежде всего последствия нескончаемой войны с Турцией. Зима 1809/10 года выдалась суровой, армия под командованием генерала П. И. Багратиона жила впроголодь, лазареты были полны раненых, а полк Ланжерона, стоявший в Бухаресте, прозвали «полком горячки»: пять тысяч солдат были больны. Дюку пришла в голову мысль бить врага тем же оружием, и он написал Румянцеву, что, запретив вывоз хлеба из Новороссии в Константинополь, можно вызвать там голод и подтолкнуть султана к заключению мира. Этой идеей он поделился и с друзьями.
Кочубей отреагировал на неё довольно сдержанно. «Я полностью разделяю Ваше мнение, дорогой Дюк, что не так-то просто будет принудить турок к миру силой оружия и что нужно испробовать все способы, — писал он 20 февраля. — Запрет на вывоз хлеба из наших портов наверняка возымеет действие, но его следует употребить лишь при благоприятных обстоятельствах, то есть имея положительную уверенность в том, что в Константинополе голод. Не следует полагаться в этом на представления барона Гибша[44]. Это совершенно никчёмный и в целом довольно плохо информированный человек. Он всегда подвержен нескольким влияниям — либо по глупости, либо из своих торговых интересов. Посему запрет стоит ввести лишь для нанесения главного удара, и в этом, конечно же, можно положиться на Вашу мудрость и поистине отеческую заботу Вашу о краях, вверенных Вашему попечению».
Однако Ришельё был совершенно уверен в своей правоте, и Румянцев разделял его мнение: «Вы оказали важную услугу государству, запретив вывоз хлеба; возможно, мы заставим Константинополь молить о мире из-за голода». Правда, 24 апреля он прислал письмо, в котором уже прозвенела тревожная нотка, впрочем, заглушённая победными литаврами: «Мы получили письма из Константинополя, которые свидетельствуют: 1) нехватка хлеба достигла такой степени, что там опасаются восстания; 2) новость, принесённая кораблями, возвращавшимися из Одессы (с иным грузом, чем хлеб), о запрете на его вывоз, повергла сию столицу в ошеломление, которое несколько дней спустя сменила надежда, поскольку, как сообщает г-н фон Гибш, в Константинополь зашли два других судна, одно под австрийским флагом, вышедшее из одного из наших черноморских портов и тайком доставившее хлеб; люди приободрились, убеждённые в том, что контрабандная торговля будет продолжаться и спасёт Константинополь. Надо полагать, потребность в зерне там весьма высока, поскольку г-н де Латур-Мобур[45] только что письменно поручил послу добиться здесь, по меньшей мере, разрешения вывозить из наших портов хлеб для удовлетворения нужд французов...»
Судя по дальнейшим посланиям министра, хлебное эмбарго теперь уже воспринималось как правительственная мера, принятая на высочайшем уровне. 7 мая Румянцев писал: «Хотя Вы отправили лишь малое количество муки в Константинополь, уступив настойчивости г-на де Латур-Мобура, не хочу скрывать от Вас, что это огорчило Его Величество; он ожидает от запрета на вывоз хлеба в Константинополь слишком важных результатов для блага своей империи, чтобы требовать строжайшего исполнения его указа. Впрочем, Вы уже знаете, господин герцог, из одного из моих писем, что я ответил отказом на просьбы г-на герцога Виченцы[46] от имени г-на де Латур-Мобура». Хуже того: сын пресловутого Гибша рассказал о радости, обуявшей Константинополь в связи с заходом в порт судна — как он утверждает, из Одессы — с грузом более тысячи пудов хлеба. Царь велел запросить Дюка: из какого порта вышло это судно? Кто его загрузил? Как оно смогло пройти через таможню?
К тому времени Ришельё уже понял, что ошибался: Константинополь получал хлеб из Египта, зато для черноморских портов, специализировавшихся на торговле хлебом, эмбарго стало катастрофой. Экспорт резко сократился, и если в 1810 году в Одессу зашло более ста турецких судов, то на следующий год — всего четыре. В конечном счёте запрет пришлось отменить.
Неприятности то выстраивались в очередь, то нападали скопом с разных сторон, но главное — не сдаваться. Например, в марте Ришельё сообщил Контениусу, что купил в Крыму очень красивую землю «подле Ак-Мечети, на реке, где две мельницы и 3300 десятин удобной земли. Это для ста немецких семейств, которые я хочу поселить как можно скорее... Разузнайте, не найдётся ли среди семей, живущих в окрестностях Екатеринослава, таких, кои пожелали бы отправиться туда». Купчая была оформлена 1 марта 1810 года: помещик К. С. Кромида продал А. М. Бороздину за 15 тысяч рублей хлебопахотную и сенокосную землю по обеим сторонам речки Булганака, две каменные мельницы и каменный же сарай для овец.
Так возникла немецкая колония Кроненталь. В июне там были проведены землемерные работы: селение разбито на четыре квартала по 15 дворов каждый. Однако колонисты три года не получали урожая и обратились с прошением к Ришельё, чтобы их вернули с бесплодных земель в прежние места обитания. Дюк отправил в Крым Контениуса, чтобы тот разобрался на месте. «Нисколько не удивлён тем, что Вы мне сообщаете о характере земли Кроненталя, — писал Ришельё, получив его отчёт, — я её внимательно изучил, прежде чем покупать, расспросил окрестных татар и не заметил ничего, что заставило бы думать, что сия земля бесплодна. Весьма досадно, что сии люди ничего не посеяли в нынешнем году, который весьма урожайный; но я надеюсь, что Вы настоите, чтобы они зарабатывали себе на пропитание в соседних деревнях». Колонистам оказали помощь и разрешили сдать в аренду мельницы и излишки земли, а на вырученные деньги закупить племенных овец, чтобы таким образом поправить свои дела. В последующие годы основными занятиями кронентальцев стали овцеводство, хлебопашество, виноградарство и виноделие, а также садоводство, и колония стала процветающей.
«Потёмкинских деревень» Дюк не терпел. Сикар в своих записках рассказывает, как Ришельё вывел на чистую воду дирекцию военного училища для солдатских детей в Херсоне, где в 1810 году обучалось около семисот мальчиков. Каждый раз, когда Дюк посещал эту школу, всё было в идеальном порядке, однако в остальное время с несчастными детьми обращались совершенно иначе. Ришельё узнал об этом косвенным образом и в тот же день выехал из Одессы один, никому не сказав, куда направляется. Вечером он уже был в Херсоне и остановился прямо в самом училище, где с горечью убедился, что донос оказался справедливым. Он сразу же уволил руководство училища, поставил возглавлять его полковника Минвё, которого считал усердным и порядочным человеком, и на следующий же день вернулся в Одессу.
Однако и Дюк был всего лишь человек, не мог поспеть всегда и всюду, и его, увы, тоже обманывали. Да и таких порядочных людей, как он сам, Контениус, де Мезон, Кобле или Россет, можно было перечесть по пальцам; прочие же, пользуясь острой нехваткой руководящих кадров, радели в большей степени о собственной выгоде, чем о процветании вверенных им учреждений. Например, не в меру корыстолюбивый и самодовольный Вольсей, директор Благородного института, прикарманил средства из кассы этого учебно-воспитательного заведения и скрылся. «Его участь, судя по всему, решена, — писал Ришельё Рошешуару 20 сентября 1810 года. — Вот человек безучастный настолько, что, набив дукатами карманы, хочет не только уехать, но и разорить заведение, которое могло составить его славу». (21 февраля 1811 года Вольсей был уволен министром народного просвещения А. К. Разумовским — и только-то!) А ведь Благородный институт был создан на частные приношения! Например, банкир Штиглиц пожертвовал на него 100 тысяч рублей, а потом дал ещё 200 тысяч на учреждение лицея в 1811 году.
Дамы тоже не всегда оправдывали возлагаемые на них надежды. Так, руководство Институтом благородных девиц с 1812 года перешло к «очень суровой демуазель» Эмилии де Майе, которая, как вспоминала одна из воспитанниц, обманывала герцога, мучила девочек голодом и «била сирот, богатых же не смела»[47].