Марина выговорила в сердцах, сиренево-желтым взрывам облаков в горизонтальных столбах света. И Гамсонов расслышал эти капли жажды, вдруг проступившие через бесконечные каменные маски игр, лукавства, интриг. От отсутствия любви? Но разве она виновата? И раньше, когда Марина оттолкнула Илью… Этот груз, который она будто сбросила с себя… все это…
Любовь устраняет время – обращая в один миг.
Они стояли в бархатных световых коридорах, которые, прошивая небо и посадку, чуть рыжели, с каждой минутой. И над скрещиваниями света и рельсов, вверх, в воздух поднимались веселые радужные шестиугольники, иногда очень четкие, словно наполненные хрусталем. Гамсонов заметил пружину, которой оканчивался один из проводов, неподалеку, – она будто разжималась и накалялась рыжиной, постепенно, в устойчивом свете.
– Я больше не буду… я делала непонятно что… я больше не буду… Зачем?
– Послушай, не стоит…
– Ты не понимаешь, – она обвинительно посмотрела на Гамсонова – будто он усомнился в ее искренности: – Боже, я ведь серьезно говорю!
– Я знаю.
Она встретилась с ним глазами…
– Спасибо, – поблагодарила; с облегчением… – Как я могла забыть это место…
Они шли молча; некоторое время. И Марина словно чуть затаилась, успокоилась.
– Но ты не забыла… – сказал Гамсонов. – Вот… Это, наверное, единственный во всем городе! – он кивнул на зеленый клен, остановился, подошел, и стал рассматривать немногочисленные желтые «трещины» на листьях – как расплетенные шелковые шнурки. На щеке у Гамсонова застыл рыжий солнечный зайчик.
– Ах да, – она тихо рассмеялась, – и правда… Я тоже больше не видела ни одного зеленого… Уверена, что единственный!
– Уверена? – сказал Гамсонов. – Да… – и вдруг произнес утвердительно:
– Сейчас лето, а не осень.
– Пожалуй. И эти клены, все желтые… Они только убеждают, что лето, верно?
– Да. Ни одного листа не опало. И один клен все-таки зеленый… Знаешь, у меня впечатление… что это продлится еще долгие месяцы. И ничего здесь не переменится, даже когда везде наступит зима. Сам не понимаю, откуда взялось! Началось с первого же дня…
Гамсонов говорил… будто, в конце концов, не выдержал – ему хотелось поделиться.
Марина улыбалась – слегка.
– Этот город нарушенный, Денис. Он всегда был таким. Чуть нарушенным… Я не знаю, почему.
– Нарушенный? Ты так это называешь?
Они двинулись дальше.
– Ну… да, да, другого слова и не подберешь. Потом постепенно перестаешь обращать внимание… Но знаешь, я долго хотела исправить нарушенности. Опять мое детство… Мне было десять лет. Я хотела достроить город до счастливого. Я думала, нарушенность чувствуется так отчетливо, потому что ему всего один шаг до счастливого города. Как тот, что был на обложке cd-диска. Я увидела однажды в киоске. Три высотки, освещенные солнцем – на них был какой-то… отпечаток счастья, что ли…
– Пф-ф-ф! – ухмыльнулся Гамсонов. – Музыкальный диск. Такая ранняя страсть к року…
– Прекрати, – она пихнула его в бок и заговорила почти наставительно. – Это был диск с упражнениями по английскому языку. Как раз тогда мать и думала выучить язык – помнишь, я говорила?
– А почему город на обложке?
– Сама не знаю! Мать все раздумывала, покупать или нет, и не стала в итоге, а я надулась – я хотела любоваться на эту картинку всегда, когда мне захочется. Но потом, когда я все же упросила…
– Вы пришли, а диска уже не было. Тогда все эти киоски были в новинку. Люди хватали из них токо так…
– Нет-нет, ничего подобного.
– Точно те говорю! – заявил Гамсонов с шутливым пафосом. – О-очень ожесточенно хватали. Держатели на этом нагрели руку…
– Я не об этом. Диск был на месте. Просто фотография… она настолько не произвела на меня впечатления… второй раз, я имею в виду. Я даже подумала, это какой-то другой диск. Ты не представляешь, как я была разочарована… Но нет, это был тот самый… Я, помню, так побледнела… и мать увела меня – мы не стали ничего брать. Понимаешь… там уже не было этих трех высоток. Вообще!.. – Марина посмотрела на Гамсонова. Она говорила пораженно. – Там был только завод.
– Завод?
– Нуда. Вроде этого нашего. Тоже солнцем освещен… Утренний свет. Но… Этот завод будто все подменил… А в первый раз мне померещилось. Но мне не могло померещиться! Я же отчетливо помню эти три высотки. Три башни, выходящие из одного трехэтажного основания. И этот отпечаток счастья… Из-за зеркально голубого неба… Н-нет… Я тогда заметила… картинка как-то чуть растянута на краях. Знаешь, как если бы дома отражались в чуть вогнутом зеркале…
Марина так увлеклась, что, смотря на Гамсонова прищуренными глазами, водила рукой в воздухе; перед собой.
– …и да. – Закончила она как-то очевидно и неизбежно.
– Что – «да»?
– Я желала достроить наш город до счастливого. После того случая. Я только не знала, как.
Гамсонов ничего не отвечал; но потом заметил – тихо:
– Мы живем, как живем. Есть цели, есть противоборство интересов. Из этого можно построить, но… все иллюзии… – он сомнительно покачал головой. – Главное, не жить как все – это да. Иначе и впрямь отупеть можно.
Марина почти не слышала его. Ею владело странное чувство… Все, чем она жила, казалось ей теперь таким далеким. И можно уйти от этого, как от единственной, ничтожной ошибки. Что это никакое не течение жизни. Так просто – взять и зажить иначе. Казалось, она и всегда жила возвышенно, только однажды оступилась на миг. Весь этот свет вокруг и даль из наслаивающихся рамок и проводов. Она вдруг как-то отстраненно рассмеялась – совсем не так, как смеялась обычно. Нервный, переживающий смех… настоящей женщины.
– Денис, я хочу большего… Я этого не понимала – я только теперь вдруг поняла, – она сказала вдруг очень уверенно. Так… будто у нее остался единственный шанс в жизни, чтобы обрести это большее.
– Но почему – теперь?
– Потому что я снова пришла сюда.
Впереди показался поезд – из прямоугольника тоннеля, в который слиновывался ближний путь, перспективой ссыпая гравий в темноту, слепую, плоско почерневшую – из-за огромного медово-оранжевого солнечного шара, с рыжим ворсом на краях, стоявшего четко и контрастно над тоннелем. Странная мимическая гримаса поездной головы из слившихся красных полос под лобовым стеклом, напряженная, воспаленная, медленно расщепила непреодолимую черноту.
Марина с быстрой, затаенной радостью обернулась на светофоры… нет. Ее светофор (как и другие два) горел ровным, красным сигналом.
– Подожди… – она даже выставила руку назад, чтобы удержать Гамсонова. – Я так давно не видела этого. Я хочу посмотреть, как буква «И» загорится.
Марина застыла в азартном предвкушении, снова прижимая кулак и розовый ворот свитера к подбородку, не оборачиваясь. Гамсонов ждал, а она смотрела, стараясь поймать каждое мгновение. На ее веснушчатом лице появилась всегдашняя хитринка.
Поезд приближался очень медленно – ползуще гася зеркальные рельсы. Марина не выдержала, стала поглядывать на поезд, разворачиваясь на увесистых каблуках то в одну, то в другую сторону; потикивая замковыми «собачками» на куртке. Она будто играла во что-то… в свое детство.
– В чем дело, я не понимаю…
– Светофор тебя подразнить решил. Знает, как ты его любишь, – засмеялся Гамсонов; не сводя глаз с Марины.
– Хе! Точно!.. Интересно, почему машинист, если видит красный, всегда заранее тормозит? Зачем метров за двадцать останавливаться?
Постепенно состав вплотную подходил к светофору – первый вагон уже прошел мимо. Поезд уже и не полз, но сдвигался рывками. То когда машинист давал очередную тягу, слышался натяжной тычок (от резко-последовательно надрывавшихся зацепов между вагонами, – и тычок выходил разнотонным). То, когда тормозил, воздух пронзал оглушительный, щемящий юз колес, а потом длинный звук «ш-ш-ш-ш», – как из паровой машины.
Гамсонов подумал об отголосках с завода.
В окнах напротив был виден мужчина, стоявший посреди вагона, – одной рукой он держался за железную рукоять на спинке сиденья, другой сжимал связки глиняных колокольчиков, свисавшие вниз, к полу. И каждый раз, когда поезд трогался, колокольчики, приходя в движение, покачивались на нитях. Через поднятую форточку едва слышалось их переливчатое позвякивание, перемежавшее остальные звуки… или это ветер звенит в кленах, которые всегда стоят не шелохнувшись?