В отличие от других семидесятилетних людей, Эдуардо редко испытывал трудности с тем, чтобы поспать не просыпаясь в течение полных восьми часов. Его дни были наполнены физическим трудом, а вечера — удовольствием от хороших книг. Размеренная жизнь и умеренность оставили его энергичным и в старости, без тревожащего сожаления, вполне ею довольным. Одиночество было единственным его проклятьем с тех пор, как три года назад умерла Маргарита. Этим объяснялись редкие случаи пробуждения в середине ночи: грезы о потерянной жене вырывали его из сна.
Звук не то чтобы был громким, но всепроникающим. Тихий шум, который набегал, как череда волн, бьющихся о берег. Кроме этого шума, полутоном звучала, дрожащая, пугающая вибрация. Он не только слышал ее, но и ощущал телом — дрожали его зубы, его кости. Стекло окна гудело. Когда он приложил руку к стене, то мог поклясться, что чувствует, как волны звука вздымаются, протекают через дом, как будто медленно бьется чье-то сердце под штукатуркой. Сердце того кто ритмично нажимает на преграду, пытаясь пробиться прочь из некой тюрьмы или через барьер.
Но кто это?
Или что?
В конце концов он сполз с кровати, натянул брюки и туфли и вышел на крыльцо, откуда и увидел свет в лесу. Нет, нужно быть честным с самим собой. Это был не просто свет в лесу, не обычный свет.
Он не был суеверен. Даже в молодости он гордился своей уравновешенностью, здравым смыслом и не сентиментальным восприятием реальной жизни. Писатели, чьи книги заполняли его кабинет, обладали четким, простым стилем и не были склонны к фантазиям. С холодным ясным ви́деньем они описывали мир, какой он есть, а не такой, каким он мог бы стать. Это были Хемингуэй, Рэймонд Карвер[8], Форд Мэддокс Форд[9].
В этом лесном феномене не было ничего такого, что его любимые писатели — все, как один, реалисты — могли бы включить в свои романы. Свет исходил не от чего-то в лесу, что очерчивало бы контуры сосен. Нет, он исходил от самих сосен — красочный янтарный блеск, который, казалось, объявился внутри коры, внутри веток. Казалось, корни деревьев всосали воду из подземного бассейна, зараженного радием в большей степени, чем краска, которой когда-то был покрыт циферблат его часов, что позволяло им показывать время в темноте.
Группа из десяти или двадцати сосен была вовлечена в это свечение. Как сияющая усыпальница святого посередине черной крепости леса.
Без сомнения, таинственный источник света был также и источником звука с вибрацией. — Когда свет начал гаснуть, то начали слабеть и звук, и вибрация. Тусклее и слабее, тусклее и слабее, и вот наступил миг и мартовская ночь вновь стала молчаливой, темной и тихой, не освещенной ничем странным, только серебряным полукругом луны в первой четверти и жемчужным блеском укутанных снегом полей. Лишь звуки его собственного дыхания нарушали тишину.
Происшествие длилось около семи минут.
А казалось, прошло гораздо больше времени.
Вернувшись в дом, Эдуардо встал у окна, надеясь увидеть, что произойдет дальше. Наконец, когда показалось, что все точно завершилось, залез обратно на кровать.
Но возвратиться в сон не мог, лежал бодрствуя… размышляя.
Каждое утро он садился завтракать в полседьмого. Большой коротковолновый приемник передавал чикагскую станцию, которая обеспечивала его новостями двадцать четыре часа в сутки. Необычное переживание во время предыдущей ночи не было достаточным вмешательством в его жизнь, чтобы заставить изменить распорядок дня. Этим утром он съел все содержимое большой консервной банки грейпфрутов, затем два яйца всмятку, домашнюю жареную картошку фри, сто грамм бекона и четыре намазанные маслом гренки. Он не потерял своего здорового аппетита с возрастом, и длящаяся всю жизнь влюбленность в еду, которая была самым сильным чувством в его сердце, оставила ему телосложение человека на двадцать лет моложе его истинного возраста.
После еды Фернандес всегда любил посидеть за несколькими чашками черного кофе, слушая о бесконечных тревогах мира. Новости без устали подтверждали мудрость проживания в глуши, без соседей в зоне видимости.
Этим утром он засиделся дольше обычного за кофе и, хотя радио было включено, не смог бы вспомнить ни слова из программы новостей, когда, покончив с завтраком, поднялся со стула. Все время он изучал лес, глядя в окно рядом с которым стоял стол, пытаясь решить, стоит ли спуститься на луг и поискать свидетельства загадочного явления.
И вот Фернандес стоит на парадном крыльце в сапогах до колен, джинсах, свитере, в куртке из овчины и в шапке-ушанке с меховой подкладкой. Уши шапки опущены и завязаны под подбородком. Он все еще не решил, что будет делать.
Невероятно, но страх до сих пор был с ним. Но ведь какими бы странными они ни были, волны пульсирующего звука и свечение деревьев, они не причинили ему вреда.
Какую бы угрозу он ни ощущал, но она была полностью субъективной, без сомнения, скорее воображаемой, чем реальной
Наконец, разозлившись на себя достаточно, чтобы разорвать цепи страха, он спустился по ступенькам крыльца и зашагал через двор к лесу.
Идти пришлось по снегу глубиной от пятнадцати до двадцати сантиметров в некоторых местах и по колено в других — в зависимости от того, где ветер снег сдул или, наоборот, намел толстым слоем. После тридцати лет жизни на ранчо, старик был настолько знаком с рельефом земли и направлением ветра, что не задумываясь выбирал путь, который предполагал наименьшее сопротивление.
Белые клубы пара вырывались изо рта. От колючего воздуха на щеках появился легкий румянец. Он успокаивал себя, сосредоточиваясь — и забавляясь этим — на знакомых картинах зимнего дня.
Постоял немного на краю луга, изучая те самые деревья, которые этой ночью светились дымчатым янтарным светом посреди черного замка дремучего леса, как будто они наполнились божественным присутствием, и снова запылал, не сгорая, терновый куст волей Господа[10]. Этим утром они выглядели не более необычно, чем миллион других сосен Ламберта или сосен «желтых», — желтые были даже немного зеленее.
Деревца на краю леса были моложе тех, что поднимались за ними, только четырнадцати — шестнадцати метров росту — лет двадцати отроду. Они выросли из семян, которые попали на землю тогда, когда он прожил на ранчо уже десятилетие, и ему казалось, что он знает их лучше, чем кого-либо из людей, встреченных им в своей жизни.
Лес всегда представлялся ему храмом. Стволы вечнозеленых великанов напоминали гранитные колонны нефа[12], воспарившие ввысь, поддерживая свод из зеленой кроны.Тишина, благоухающая соснами, идеально подходила для размышлений. Гуляя по извилистым оленьим тропам, Фернандес часто ощущал, что находится в святом месте, что он не просто человек из плоти и крови, но наследник вечности.
Он всегда чувствовал себя в безопасности в лесу.
До сих пор.
Шагнув с луга в беспорядочную мозаику теней и солнечного света под переплетенными ветвями сосен, Эдуардо не обнаружил ничего необычного. Ни стволы, ни ветки не обуглились, не были хоть как-то повреждены жаром, не заметно даже подпалин на коре или потемнения на иголках. Тонкий слой снега под деревьями нигде не подтаял, и единственные следы, которые здесь были, принадлежали оленям, енотам и зверям еще поменьше.
Он отломал кусочек коры сосны Ламберта и растер его между большим и указательным пальцами правой руки — испачкал перчатку. Ничего экстраординарного.
Эдуардо двинулся глубже в лес, дальше того места, где ночью деревья стояли в сияющем великолепии. Несколько старых сосен поднимались выше шестидесяти метров. Теней становилось все больше, и они чернели сильнее, чем почки ясеня[13], так как солнце находило все меньше места, чтобы прорваться вниз.