В «Трудах Фрейда», выпущенных издательством Modern Library, есть раздел, посвященный юмору. Там он рассуждает о свойственном жителям Центральной Европы «юморе висельника». Этот немецко-австрийско-польский «юмор висельника» очень напоминает то, что Фридман именует «черным юмором».
‹…› Фрейд приводит несколько примеров. Скажем, такой. Одного человека вот-вот должны повесить, и палач спрашивает: «Хочешь что-нибудь сказать?» А осужденный отвечает: «Как-нибудь в другой раз».
Наша страна внесла колоссальный вклад в «юмор висельника». Этим неплохо отличилась тюрьма округа Кук. [Далее Курт пересказывает случай, о котором ему поведал Нельсон Олгрен.] Человека привязали к электрическому стулу, и он сказал присутствующим: «Ну, это-то наверняка станет для меня хорошим уроком»[567][568].
Смех – отклик на разочарование и обиду (слезы – еще один пример такого отклика). Он не служит ни для чего решением – как и слезы ‹…›. Фрейд приводит пример с псом, который не в состоянии пролезть через ворота, чтобы укусить человека или подраться с другой собакой, поэтому принимается рыть лапами землю. Он все равно не сможет подлезть под воротами, это рытье ничего не решает, но он же должен хоть что-нибудь делать. А человеческие существа в таких случаях плачут или смеются.
‹…›
Я производил максимальный комический эффект, когда был на литературном фестивале в соборе Парижской Богоматери. Там был громадный зал, и аудитория была так напряжена – ей казалось смешным всё, что я говорю. Стоило мне кашлянуть или прочистить горло – и все покатывались со смеху ‹…›. За два дня до этого убили Мартина Лютера Кинга ‹…›. И люди чувствовали огромную потребность или смеяться, или плакать, это были две единственно возможные реакции, которые позволяли как-то адаптироваться к ситуации. Вы ничего не могли сделать, чтобы вернуть Кинга. Так что самый громкий смех основан на самых больших разочарованиях и на самых больших страхах.
На одной из моих любимых карикатур (кажется, это Шел Силверстайн[569]) изображены два парня, которые прикованы к стене камеры высотой футов восемнадцать. Они подвешены к ней за запястья, и лодыжки у них тоже скованы. Над ними – крошечное зарешеченное окошечко, в которое и мышь не пролезет. И один говорит другому: «Вот у меня какой план…»
Это совершенно противоречит американскому духу рассказывания историй – поместить героя в такое положение, из которого он не может выбраться. Но, по-моему, в реальной жизни это происходит сплошь и рядом… и мне одновременно и страшно, и смешно, когда я думаю о том, что в нашей культуре существует это ожидание – расчет на то, что человек всегда может справиться со своими проблемами. Как бы все время подразумевается, что, если вы просто приложите чуть больше энергии и усилий, чуть активнее поборетесь, проблему всегда можно будет решить. Но это настолько неверно, что мне даже плакать хочется. Или смеяться[570].
~
Джим Зигельман, уже упоминавшийся нами «самородок» (так именовали себя гарвардские студенты, обучавшиеся у Воннегута), рассказывает следующую историю о воннегутовском юморе:
Курт учил нас, что смерть – это самая главная шутка в мире. Так сказать, финальная насмешка, последний взрыв хохота. И я написал рассказ, пародию на «Историю любви»[571] (тогда она была в большой моде). Там герой по имени Сидни, гарвардский первокурсник, влюбляется в очень стройную и гибкую старшекурсницу Лесли, которая учится в Рэдклифф-колледже и в конце концов случайно принимает смертельную дозу ртути. Самая ударная реплика в моем рассказе возникает в момент посткоитальных раздумий героев. Там звучит такой диалог:
«– Я совсем не общаюсь с родителями, – сказал Сидни.
– И кто в этом виноват? – спросила Лесли.
– На самом-то деле никто, – ответил он. – Они оба давно умерли».
Зигельман добавляет: «Курт чуть не лопнул со смеху. Никогда не видел, чтобы кто-нибудь так хохотал»[572].
Преподавая в айовской мастерской, Воннегут иногда пробовал на нас свои шутки. Однажды он заявил, что библейская история о распятии вовсе не учит состраданию: на самом деле она показывает, что вполне нормально при случае кого-нибудь убить, главное – убедиться, что у него нет хороших связей[573]. Он хохотал, пока не начал хрипеть и задыхаться. Мы тоже покатывались со смеху.
Он добавил, что в более нравоучительном варианте этой истории распяли бы совершеннейшее ничтожество, никому не известного человека. И за несколько мгновений до его смерти Господь бы его усыновил. Эта история показала бы, что Сыном Божьим может быть всякий. Мы откликнулись на шутку с большим энтузиазмом, показав ему, что считаем превосходными и ее, и ее идею.
Можете сами полюбоваться на них в пятой главе «Бойни».
Но Курт никогда не пытался шутить над нами. Если его что-то в нас раздражало или сердило, он говорил об этом прямо, без обиняков.
~
Мы – животные, осознающие себя живыми и при этом понимающие, что нас неминуемо ждет конец. Этот факт создает весьма плодородную почву для черного юмора. Какая беспомощность, какой трагизм! Неудивительно, что Курт считал смерть главной шуткой в мире.
Он отпускает остроты на ее счет даже в самых неожиданных местах своих книг. Так, в «Колыбели для кошки» есть сцена, где художник трудится над огромной мозаикой – изображением прекрасной женщины. Повествователь хочет его сфотографировать, но обнаруживает, что не захватил с собой аппарат. Мастер говорит:
– Так пойдите за ним, черт подери. Разве вы из тех людей, которые доверяют своей памяти?
– Ну, это лицо на вашей мозаике я так скоро не забуду.
– Забудете, когда помрете, и я тоже забуду. Когда умру, я всё забуду, чего и вам желаю[574].
В 2004 г., выступая на выпускной церемонии в одной из американских школ, Воннегут заметил:
Меня почему-то сделали почетным председателем Американской гуманистической ассоциации. ‹…› Мы, гуманисты, стараемся вести себя как можно более достойно, не ожидая никаких наград или наказаний в загробной жизни. Мы стараемся как можно лучше служить той единственной абстракции, с которой мы хоть насколько-то знакомы по-настоящему: сообществу людей, которые нас окружают.
‹…› Если я когда-нибудь, боже сохрани, все-таки умру, некоторые из вас, надеюсь, скажут: «Курт теперь на небесах». Это моя любимая шутка[575].
В романе «Времетрясение», написанном в тот период, когда он ближе всего в своей жизни подобрался к небесам, в которые не верил, Воннегут несколько раз использует это выражение:
О’Хэйр [его боевой товарищ Бернард О’Хэйр] после войны стал юристом и успел поработать и прокурором, и адвокатом. Сейчас он уже на небесах[576].
В десятом классе у моего школьного друга Уильяма Г. К. Фэли по прозвищу Прыг-Скок – он теперь на небесах, вот уже четыре месяца как ‹…›[577]
~
Всю жизнь Воннегут страдал от привычки к никотину.
В «Рецидивисте» Уолтер, повествователь, признаётся, что когда-то «по четыре пачки “Пэлл-Мэлл” без фильтра за день высаживал». Но он бросил курить. В день, когда он выходит из тюрьмы (уже несколько лет наслаждаясь свободой от табака), его посещает кошмар: