— Мадлен, мы с тобой идиоты. Для ссор у нас еще впереди вся жизнь!
Она подхватила эти слова, словно собака — кость:
— Великолепная перспектива!
Я готов был ее поколотить. Она шагала с абсолютно каменным лицом. Без малейших признаков негодования или досады. Наконец остановилась перед рестораном Кури и тоном, не допускающим возражений, объявила:
— Мы ужинаем здесь.
Я замялся. Маклинская элита — а я, хоть и без гроша в кармане, но все же к ней принадлежал — не ужинает в ресторанах, тем более в обществе жен. Однако Мадлен не признавала классовых различий. Она была дочерью рабочего и до нашей женитьбы знала лишь перенаселенный квартал большого города, греческие или сирийские ресторанчики и чувствовала себя как рыба в воде среди плотной и серой людской массы. Она так же гордо вскидывала голову в этом своем окружении, как и перед моей матерью или в гостиницах во время свадебного путешествия. Бедная мама! Высокомерие Мадлен ее настолько подавляло, что у нее даже руки дрожали, когда она подавала на стол. Мать ощущала и ней какую-то непонятную силу, какой-то внутренний огонь, заставивший ее отступить и молча склонить голову перед женщиной, которая отнимала у нее единственного сына. Она закрывалась в своей комнате и выходила, только чтобы покормить нас. Моя жена, напротив, вовсе не чувствовала себя скованной в присутствии свекрови: волосы ее горели ярким пятном, подбородок был высоко вскинут; она даже нарочито покачивала бедрами при ходьбе. Мелкий, бессмысленный вызов. Надо сказать, что манеры Мадлен при этом нельзя назвать вульгарными, они вообще не имеют определенной социальной окраски. Ее манеры глубоко свободны и принадлежат только ей, и идут ей, как цвет ее волос и одежда. Мадлен — воплощенное отрицание всякого принуждения, и в ней это органично, хотя в любом другом человеке могло бы показаться раздражающей позой.
Кури решил, что мы зашли купить сигарет, и тут же встал за кассу; на мгновение он растерялся, увидев, что мы направляемся к столикам, но тут же вновь принял торжественно-почтительный вид, готовясь нас обслужить. Он медленно двинулся к нам, скорее скользя, нежели переступая по полу, и с легким поклоном произнес:
— Я вижу, наш юный доктор и его супруга уже расположились.
Я с удовольствием дал бы ему по физиономии. А Мадлен откровенно развеселилась.
— Наш юный доктор! Вот забавно! Значит, его уже знает весь город, вашего доктора?
Глаза Кури погрустнели.
— Мадам…
Он вложил в это слово все осуждение, на какое только был способен. Потом отошел и прислал официантку.
После нелепого приветствия сирийца Мадлен потешалась надо мной весь ужин. Я покорно терпел. Если ей доставляет удовольствие язвительный тон, что ж, пожалуйста. Она нападала на меня с детским задором, и это делало ее уже не столь неприступной.
Все мужчины в ресторане смотрели только на нее. Они сидели с непроницаемыми, суровыми лицами и хладнокровно разглядывали мою жену, а она, жуя, как ни в чем не бывало встречала эти взгляды уверенно и невозмутимо. В мире, где она выросла, мужчинам не свойственна такая спокойная бесцеремонность, — скорее всего, потому, что они не знакомы все между собой, как здесь. Сила маленького городка именно в том, что он мал. По сути дела, я приехал сюда за их деньгами, и это как бы давало им право раздевать мою жену. Я избегал смотреть им в глаза.
В тот вечер я впервые увидел толстого Джима. Он стоял, облокотившись на стойку, возле кассы и грыз зубочистку, глядя на нас из-под полуприкрытых век. Большую часть дня Джим проводит у Кури, слушая сплетни и пересказывая разным бездельникам все, что ему удается пронюхать благодаря своему ремеслу. Лучше, чем кому-либо, ему известны подробности отношений между влюбленными и супругами. Пахнущий потом даже в самый трескучий мороз, с бритым лоснящимся лицом и напомаженными волосами, Джим всасывает в себя все, а затем исторгает обратно в слегка изгаженном виде. Он не удовольствовался созерцанием Мадлен издали. Дважды он пересекал зал с единственной целью — медленно прошествовать мимо нас, откровенно щупая Мадлен взглядом. Все остальные с интересом наблюдали за его маневрами. Когда он проходил в последний раз с особенно наглым видом, Мадлен показала ему язык. Эта ребяческая выходка вызвала за соседними столиками громкий смех. Джим победоносно крякнул и изобразил на лице идиотскую улыбку. У Мадлен был вид шавки, ловко укусившей обидчика. А я не знал, куда девать глаза. Жене доктора Дюбуа не пристало показывать язык в ресторане Кури. Этот поступок сразу низводил ее до уровня тех, кто смеялся, и вызывал их на панибратство. Не сделав ничего, чтобы оградить ее, я отступил перед ними на том единственном фронте, который для них по-настоящему важен: на фронте мужского достоинства.
Я заметил, как Кури что-то возбужденно сказал толстому Джиму, и тот покинул ресторан, глумливо хихикая, не отказав себе в удовольствии бросить на нас последний взгляд. У меня было такое чувство, будто необъятная туша таксиста придавила меня к земле.
— Пошли отсюда.
Я произнес это весьма решительно. Мадлен взглянула на меня с изумлением.
— Неужели ты позволишь им выгнать себя?
— Мы уже достаточно потешили публику.
Она не ответила, но лицо ее сохраняло упрямое выражение. Выгнать себя! С блохами не сражаются. Просто меняют одежду, вот и все. Мадлен долго потягивала содовую, потом вдруг объявила:
— Я иду в кино.
В кино! Она, видимо, сочла, что это будет достойным завершением вечера.
— Но, Мадлен, ведь сегодня наш первый вечер в своем доме!
— А что дома делать? Расставлять по местам вещи?
Неужели между нами уже пролегла пропасть? Почему ее не тянуло в уединение нашей квартирки, где мы могли бы побыть вдвоем? Или она просто заскучала от дождя в этом городе, где нет иных развлечений, кроме кино и ресторана Кури? Я смутно понимал, что где-то образовалась трещина, что за этот день моя жена пусть немного, но отдалилась от меня: она слегка натянула нить, желая испробовать ее прочность, и нить порвалась, хотя всерьез Мадлен этого не хотела. Несколько месяцев, пока мы были женихом и невестой, и недолгие первые дни совместной жизни прошли в каком-то полузабытьи, когда мы обнимали друг друга, закрыв глаза. В сущности, эти объятия, вероятно, так и не создали между нами ничего по-настоящему прочного. Мы по-прежнему совершенно не знали друг друга. Так двое случайных знакомых входят в роль на одну ночь, а наутро просыпаются бледными и отяжелевшими, и им уже ничего не нужно друг от друга. Задумывалась ли она над сутью наших отношений, обнаружила ли, как и я, их зыбкость и нежизнеспособность? Нет. В свои двадцать четыре года Мадлен не задумывалась ни о чем, зато мгновенно чувствовала все, была скора на желания и не склонна серьезно оценивать то, что получала. Возможно, если постоянно находить ей развлечения и до предела заполнять ее жизнь пустой и разнообразной деятельностью, она забыла бы обо всем на свете, о хрупкости нашей любви и о том, что мы обречены всю жизнь бежать в одной упряжке.
Мне тоже захотелось укрыться в кинозале, избежать сидения вдвоем, когда можно нечаянно перестать играть в других людей и выдать себя. Надо было срочно искать какого-то угара, какого-то движения или его видимости, лишь бы сохранить хотя бы эту возможность касаться ее сквозь тьму протянутыми руками. Может быть, и Мадлен бессознательно стремилась к тому же?
— Прекрасно, в кино, так в кино. Ты права. Дома сейчас очень неуютно.
Она испытала явное облегчение, тщательно напудрилась, подкрасила губы и, тряхнув головой, откинула назад волосы. Выходя из ресторана, она взяла меня под руку и прильнула ко мне, демонстрируя всему миру, что она моя. Я тут же простил ей все.
В кино она положила голову мне на плечо. И так просидела неподвижно весь фильм, устремив на экран горящий взор и сжимая мне руку всякий раз, когда герой и героиня целовались. Это выглядело комично.
На улице ее глаза все еще блестели.
— Ты под впечатлением? — спросил я.