Да мало ли еще чего увидишь и встретишь в лесу! А что в городе? Жди, когда зверинец приедет, чтобы обшарпанных птичек да калечных зверушек поглядеть.
Правда, эта мысль не вполне ему, Клюхе, принадлежит. Так говорит Вычужанин, когда мать его пытает, чего это он – такой молодой и умный – гноит свою жизнь по медвежьим углам?
Правда, насчет медвежьих углов она, конечно, загибает. Нету их в Перфильевском лесу, в котором Алифашкин кордон расположен. Бирюки, спору нет, водятся. Лис хватает. А вот с медведями не повезло. Правда, учительница географии Зоя Прокоповна говорит, что раньше не только медведи, мамонты тут водились. Но когда это было, ни Бог не ведает, ни черт не знает.
Эту складушную поговорку Клюха подцепил у того же Перфишки, который, гад, без зазрения совести утверждает, что это про его честь назван так окружный лес. Но это, конечно, смешно! Перфишки-то и двадцати лет от роду нету, а один Алифашкин кордон существует тут годов сто, а то и больше. Во всяком случае, и прадед Клюхин заимку здесь имел.
Перфишка – парень юлеватый не только глазами, но всей своей натурой, что ли. По-змеиному в душу умеет влезть. И не хошь, бывало, а пойдешь по его научке. Потому Клюха страсть как не любит Перфишку. Зато мать его примолует. «Шалый малый, – говорит. – И душа у него постоянно в пожаре пребывает».
Но это, точно знает Клюха, не ее слова. Их ей втемяшил тот же Вычужанин. У Дениса Власича слабость к Перфишке. Он его завсегда среди других лесхозовцев хоть чем, но выделит. Вот это за директора оставался, премию, другими невиданную, ему отвалил, кою тот тут же прогусарил. Перфишка хотя и молодяк, но чарки мимо рта не пронесет и юбку, коль она рядом прошуршит, не преминет к земле приштопать. Потому девки возле него со своей полоротостью огинаются. Любят слушать, как он им байки точает и разные анекдотцы травит. А шутковец Перфишка действительно отменный. Правда, все они у него, как говорит Вычужанин, «соленые в горчинку». Но Клюха точно не знает, какие именно, ежели это выражение перевести на общедоступный язык улицы или простого пацанячьего общения. Зато именно Колька Алифашкин ему кликуху чуть было не присобачил. Помимо всего прочего Перфишка страсть как был горячий. Чуть чего не так, он весь белью губовной исходит и глазами аж косеть зачинает. Вот за это и прозвал его Клюха Психом Психоновичем. Поназывали его так в лесхозе какое-то время, а потом опять стали величать по-старому – Перфишкой.
И вот эти трое – тетя Фаина, которую муж для себя почему-то величает Кларой, Яков Фомич и Перфишка обретались, как уже сказано, на Алифашкином кордоне и занимались всяк своим делом. Правда, Перфишка практически ничего не делал. Утром долго дрых на сеновале. Потом, выканючив у отца чарку «для сугрева кентюха», принимался злить волкодава Мухтара, по случаю приезда гостей посаженного на цепь и воспринимающего это как самое большое притеснение собачьей личности.
Мухтар злел не как другие собаки. Он не лаял, не рычал, а, кровенея глазами, хрипел, словно ошейник, которым его обратали, разом превращался в удавку и не давал издать сколько-то собачий звук. И пена у него из пасти клубилась, будто он действительно задыхается.
Когда Перфишке надоедало злить Мухтара, он брал удочку из тех, что по какой-либо причине не глянулись Якову Фомичу, и, распустив леску, насаживал на крючок-проглотушку умятый в пальцах шарик хлеба. Эту удочку он забрасывал в загородку, где мирно вели свою куриную жизнь пеструшки, и ждал, когда одна из них позарится на его наживку. Курица, конечно, по своей доверчивости склевывала то, что ей подкидывал Перфишка, и тут он ее, словно рыбину, подсекал. Она билась точно так, как это был бы лещ или сазан, а Перфишка хохотал. Когда же ему надоедало это занятие, он перочинным ножичком обрезал леску, и курица долго потом перхала с крючком в горле, пока это не замечала мать, и ее, сердечную, отлавливал отец и разом же нес на плашный дрючок, на котором и лишалась бедняжка головы, очутившись в конце концов вверх моклаками в очередной гостьевой лапше.
Ежели же Перфишка оставлял кур в покое, он влек себя на другое зловредство. Брал отцову бердану и отправлялся на Гнилую протоку. Там сроду утки с утятами плавали. И он, стервец, выцеливал именно мать, чтобы осиротить трогательно-беспомощных малышей.
Честно говоря, самой сокровенной мечтой Клюхи было: что бы вот так явился бы в лесхоз какой-нибудь добрый молодец да набил бы морду за все охальное, что сотворил за последнее время этот зловредец Перфишка. Чтобы все увидели, что он, в сущности, овца против молодца.
Но такого молодца лесхоз не прельщал, потому и боговал в нем этот чертов Перфишка – «вожный парнишка», как о нем соскладушничал дед Протас Фадеич Тихолазов – известный частушечник и пересмешник.
Второй же, если повести счет мечтам Клюхи, была такая. Вот вырастит он сам, сил поднаберется, в кулачной науке поднатореет и тогда вызовет «на любка», то есть на прилюдную драку без последующего зла, Перфишку. И конечно же одолеет без особого труда, великодушно простив его за все ранее содеянные грехи и прегрешения.
В ту пору, когда Яков Фомич рыбачил, а Перфишка, простонародно говоря, хотя и небезобидно, но шалыганил, Фаина-Клара этак патентованно скучала.
– И ни на чего-то мои глаза не глядят! – причитала она, жалясь сестре на свою пресную жизнь. – У него на уме, – намекала Фаина на мужа, – работа да рыбалка, а на третьей «рэ» его уже не хватает.
– На какое же? – любопытничала мать.
– На развлечение. Потому и сохну-вяну я с ним, как цветок, который поливать забывают.
Если честно, у Кикилии Якимовны, конечно, тоже жизнь, как она считает, если и сложилась, то в пирамиду из кизяков. Именно так летуче сказал об этом Денис Власич. Ох и умный он человек! А какой мужчина! Картинка да и только! Одни усы невиданной красы! Но, как частушничает дед Протас, «строга межа до первого дележа». Окажись Денис Власич, скажем, в роли супружца, еще неизвестно, как себя повел бы. Ведь слухи-то не дохнут с голодухи: все новыми прознаниями полнятся. Говорят, что от Вычужанина три жены сбежали, даже своего добрачного шмутья не захватив.
Словом, кордонная жизнь об ту пору, о которой пойдет речь, была наэлектризована, как шерсть на загривке у кошки, только тронь – искрами забрызжется.
В то же время, когда взрослые хмелинно вызревали всяк для своей глупости и бездумного поступка, Клюха то и дело уличал себя в наивной простоватости. Ему постоянно казалось, что все его дурят, а то и откровенно потешаются над ним. Потому старался меньше попадаться на глаза равно как и родителям, так и гостям, и большую часть бездонного летнего времени проводил в лесу, метя своим вниманием то, что взрослыми наверняка не было бы даже замечено.
Например, – днем-то! – нашел он гнилушу. По запаху. А когда сунул ее за пазуху и там притенил так, чтобы создались сумерки, то увидел то самое свечение, которое по ночам рождает в душе страх и благоговение.
Неожиданно напоролся он и на легушачий инкубатор – маленькое высыхающее озерко, в котором можно было проследить, как головастики превращаются в лягушат. Правда, мелконьких, как бородавки на лице тетки Флахи, сестры отца, у которой во время учебы в хуторе квартирует Клюха.
Совершил бы Колька и еще какое-нибудь открытие, да неожиданно набрел на чей-то смехливый говорок. Мужской басок то и дело женским похихикиванием перемежался. Отвел Клюха потихонечку ветку, что погляд застила, и обомлело расслабился. На поляночке, этакой аккуратненькой, как на картинке, сидела, приобняв колени, тетя Фаина, а рядом, улегшись во всю длинноту своего несуразного, как все время Кольке казалось, тела, простирался Перфишка. Наверно, он изображал из себя Мухтара, потому как похрипывал, а Фаина поласкивала его невесть где сорванным городским цветком.
И в это самое время до слуха всех троих донесся голос Якова Фомича, явно не вовремя возвратившегося с рыбалки. Он кликал Фаину чужеватым именем Клара. Причем был совсем недалеко от того места, где затаенно прижухли Фаина и Перфишка. Клюха же не чувствовал себя в чем-то виноватым, потому едва сдержал в себе порыв, чтобы, вроде бы не видя этих двоих, откликнуться на зов Якова Фомича, чем и обнаружить уединившихся тут бессовестников.