— Остается положиться на вашу прозорливость…
— Опыт! — возразил старик нарочито строго и вновь улыбнулся, деловито долив в оба стакана. — Что б там обо мне ни сочиняли, а пророком я никогда не был. Да, писал всякое, измышлял и почти видел зримо… Но то лишь мысли, лишь мои допущения, порой по наитию, не скрою, а не по трезвом размышлении, но то не пророчества. Я лишь видел поболе многих и многое чувствовать умею.
— И мастерить, — тихо добавил Бруно.
Отец Альберт на миг замер с кувшином в руке, потом аккуратно поставил его на стол, взял свой стакан и неспешно, как-то лениво сделал один глоток.
— Простите, — все так же негромко сказал Бруно, так и не дождавшись ответа. — Я знаю, что говорить об этом вы не любите, не хотите, и уже многажды вами было сказано «нет». Но завтра я, быть может, уже не буду по эту сторону жизни, а мне неведомо, как много правды в суждении, что мертвые знают всё. Удовлетворите грешное и суетное мое любопытство. Расскажите, что это было. Это второй вопрос, с которым я шел к вам, и клянусь — последний.
— А в том, что сие было, сомнений ты не имеешь? — уточнил старик, наконец, и Бруно неловко пожал плечами:
— Готов услышать и о том, что это лишь байка, сочиненная людьми.
— Нет, — вздохнул отец Альберт; помедлив, сделал еще один глоток и отставил стакан в сторону. — Приукрасили люди, быть может, однако не сочинили. Но и повествовать тут, в сущности, не о чем. Я был млад, самоуверен, нетерпелив, полон жажды постигать мир, а после — как же не употребить постигнутое, как же не сотворить, не совершить нечто, чего никто еще не делал?.. Механические куклы, как у Альгазара[166], казались бессмысленным баловством. Да, в те времена, когда и башенных часов еще ни один умелец не собрал, мне это мнилось несерьезным, — вскользь усмехнулся старик, заметив, как поднял брови собеседник. — Как и сказал, я был самоуверен и нетерпелив. Я жаждал большего. Невероятного. И я это невероятное сотворил.
— Но как? Это… — Бруно замялся, подыскивая слова, и неуверенно, но торопливо договорил: — Это же, в самом деле, не часовой механизм, где фигуры ходят по ложбинам и рельсам, совершая одни и те же движения в одно и то же время. А ваш автоматон был… Как?
— А сам как думаешь, наставник инквизиторов? — хмыкнул отец Альберт.
Бруно скептически нахмурился, глядя на старика исподлобья, и медленно, неуверенно проговорил:
— Но не демона же вы в него посадили, в самом деле?
— Отчего ж нет?
— Оттого, что… — начал Бруно, запнулся, снова запутавшись в словах, и отец Альберт с прежней хитрой усмешкой докончил:
— Оттого, что так не сделал бы отец мудрости, doctor universalis, светоч веры, образчик логики, разума и благочестия? Тебе ли не знать, как склонна людская молва приукрашать услышанное и превозносить тех, кто однажды угодил в тиски доброй молвы, а уж мать наша Церковь и вовсе на том стоит веками…
— Положим так, но я сужу не по официальным житиям и не по людской молве. Сужу по вашим трудам, по вам самому, вот тут, передо мной, сидящему.
— Так я здесь восседаю спустя век с лишком, — почти весело отозвался старик и наставительно повторил: — Тогда я был самоуверенным и скорым на дело, а вот разум и осторожность, бывало, отставали.
— Стало быть… и вправду демон?..
Отец Альберт снова вздохнул, снова пригубил биттера, медленно пошевелил губами, точно пережевывая травяную горечь, и снова отставил стакан, усевшись поудобней.
— Тут надлежит повествовать ab ovo[167], — ответил он уже без улыбки. — И давать ответ на вопрос, коего ты не задавал, ибо без ответа сего не будет и ответа, тобою желаемого… Помнишь ли, как при принятии тобою должности ректора ты требовал раскрыть тебе тайну мироздания, в дословном значении? Разобиделся еще, не получив ответа.
— Я тоже был самонадеян и нетерпелив.
— Все мы такие, — добродушно махнул рукою старик. — И я все еще таков. Так Господь создал нас — нетерпеливыми, жаждущими и самонадеянными. Верней сказать, сотворил Он нас свободными, а уж всем прочим мы стали сами… Оно и хорошо, и плохо. Оттого и ереси плодятся, оттого и разум людской кипит, видя несправедливость и несовершенство мира округ себя — чуем, что нечто сокрыто от нас, и даже говорящие, что знают истину — или не ведают ее, или ведают, но утаивают. Вот и я некогда жил с той же мыслью.
— И?.. — осторожно поторопил Бруно, когда старик умолк, и тот снова тускло улыбнулся:
— Как и сказано мною было, я не пророк. Измышлял всякое… Воображал. Или чувствовал, того не ведаю. Размышлял тоже, ясное дело, не отдавался на волю озарений, а призывал разум в помощь, сопоставлял те самые знания из сундуков своих; их тогда было немного, и всякое в них было, и ошибался я, и сочинял глупости, принимая их за мудрость…
— «Альберт Великий в своём сочинении «О свойстве вещей» говорит, что сгнивший шалфей, положенный особенным образом в колодец, вызывает удивительные бури в воздухе»[168], — процитировал Бруно с подчеркнутой выразительностью и, встретив поднявшийся к нему взгляд, смешался. — Простите. Меня это со студенческих времен веселило.
— Всю жизнь свою толкуешь Аристотеля, — проговорил старик недовольно, — совершенствуешь философию, размышляешь над принципом двух интенций… а один раз упомянешь про гнилую траву — и именно сие увековечат.
— Еще геоцентрическая система со сферой звезд, — напомнил Бруно, не став сдерживать улыбку, и отец Альберт показательно насупился:
— Устал я что-то, и беседовать все менее желается. Да и тебе, я погляжу, питие не пошло впрок.
— Простите, — повторил он, с усилием заставив себя посерьезнеть. — И впрямь расслабился… А с тем вместе — растревожился, ибо предчувствую очередное испытание веры, что накануне завтрашнего события, с одной стороны, весьма своевременно, а с другой — опасно.
— Сомневаешься?
— В чем?
— В вере. В себе. В Господе.
— Нет, — отозвался Бруно, посерьезнев. — Ни в коей мере. Когда-то нечестивец и святотатец Курт Гессе так сказал: пусть Он окажется не тем, каким я Его себе мыслил, пусть окажется вовсе выдумкой, каковой люди заменили подлинное о Нем знание, уже навеки утерянное — от того наше служение в своей сути не изменится, а Высшее Начальство, каким бы оно ни было, очевидным образом это служение одобряет. Хорошо сказал. Мне нравится.
— Он часто хорошо говорит, — кивнул отец Альберт серьезно. — В чем-то и впрямь был прав Каспар, Конгрегация взрастила из него Человека. Се человек…
— Се философ, выученный убивать, — буркнул Бруно, и старик кивнул:
— Тяжко быть в числе первых, брать на себя бремя и с оным бременем торить дорогу для идущих следом. Он сумел. И Каспар, пусть и уносился мыслями и фантазиями чрезмерно за пределы, понимал, что он лишь один из первых, пробный камень…
— Пытались ему все это говорить?
— К чему? — усмешка снова тронула губы старика. — Все равно не поверит и лишь вновь примется насмехаться.
— Зато он не сомневается, — вздохнул Бруно, и собеседник укоризненно качнул головой:
— Ой ли?
— Не в том, в чем порою я, — поправил он сам себя и, встряхнув головой, приглашающе повел рукой: — Я отвлек вас, простите.
— Вот и я сомневался, — продолжил отец Альберт. — Размышлял — и сомневался. Прозревал некое — и вновь сомневался в своих озарениях. А когда связал воедино все то, что измыслил — ужаснулся…
— А вера?
— Лишь укрепилась, — не задумавшись, отозвался старик. — Ибо Тот Господь, коего я осмыслил во всем этом, предстал передо мною лишь еще более великим, нежели прежде.
— И… что же там с тайной мироздания? — с неловкой шутливостью поинтересовался Бруно. — Или и теперь вы мне ее не раскроете, и это было лишь размыслительное отступление?
— Всей тайны никто не ведает, — так же ни на миг не запнувшись, качнул головой отец Альберт. — И не знаю, сумеет ли изведать. А какие-то частицы ее ты и сам уже постиг, ибо не понапрасну же ты… Как там говорил все тот же святотатец — «просиживал штаны в библиотеке»?..