Бруно поднялся, еще на миг задержав взгляд на окне, и вышел из пустой трапезной. Мимо своей комнаты он прошел, не останавливаясь, и негромко, но настойчиво стукнул в створку следующей двери.
— Входи.
Тому, что голос отца Альберта ответил тотчас же, он не удивился; не стало неожиданностью и то, что святой отец пребывал вне постели и сидел за столом. На столе сиротливо примостились тарелка с тонко нарезанным хлебом, два стакана и небольшой винный кувшин.
— Не спится, — пояснил старик с показным вздохом и кивнул на стол. — Молюсь вот.
Бруно тихо усмехнулся, аккуратно прикрыл за собой дверь и, приблизившись к столу, тронул один из стаканов пальцем:
— И гостя ждали, как я вижу?
— Homines non mutantur[164], — тускло улыбнулся отец Альберт. — Садись. Сообща предадимся благочестивым помыслам.
Бруно уселся напротив; помедлив, налил в каждый стакан по трети и, придвинув один из них к себе, замешкался и принюхался.
— Биттер? На ночь? Перед таким днем?
— Хорошо после него спится, — улыбнулся отец Альберт и с видимым удовольствием отпил два глотка. — В голову не стукнет, не тревожься. А мятущуюся душу уймет.
Бруно с сомнением посмотрел в серебряный стакан в своей руке, вздохнул и отпил половину, поморщившись от травяной горечи. Для унятия мятущейся души этого явно было маловато, но грядущий день и впрямь требовал трезвой головы наутро.
— Легче тревожиться о себе самом? — спросил старик негромко; Бруно не ответил, да от него ответа, похоже, и не ждали. — О других-то всяко тяжелей. А уж о целой державе…
— Фон Ниму надо было велеть уходить, — тихо сказал Бруно и, подумав, поставил стакан обратно на стол. — Смысла в его пребывании там все равно больше нет, он сделал все, что мог.
— А ты б ушел? — так же негромко и мягко спросил отец Альберт и, вновь не услышав ответа, сам себе кивнул: — Вот и он так же. Знает, разумеет, что нельзя: нечестивец тотчас заподозрит неладное. И ты потому же сего указания не дал: ибо разумеешь, что нельзя.
— Делать Коссе больше нечего, кроме как следить за секретарем…
— О других тревожиться тяжко, — повторил старик со вздохом. — Но тебе надо.
Вопроса «почему я?» Бруно задавать не стал — и без того вопрос этот уже не один десяток раз был озвучен и не один месяц обсуждался, и хотя по-прежнему было чем возразить — спорить он больше не пытался. Debes, ergo potes[165]…
Он неторопливо взял стакан снова, задумчиво глянув внутрь, и двумя глотками допил. Минуту в комнате висела тишина — Бруно все так же отстраненно смотрел на дно теперь уже пустого стакана, а отец Альберт медленно, словно смакуя редкостное лакомство, жевал ломтик хлеба.
— Жаль, что не удалось повидаться с Мартином…
Старик на мгновение замер, потом все так же неторопливо дожевал, проглотил, запил глотком биттера, лишь после этого проговорив с расстановкой:
— Сын твой духовный в полном здравии, как телесном, так и душевном.
— Не верю, — буркнул Бруно чуть слышно, и тот хмыкнул:
— Во грехе лжи обвиняешь?
— Скорее в добродетели милосердия. Дабы меня не смущать больше должного, не тревожить душу, которая и без того в тревоге, можно и умолчать о чем-то… Нет?
— Homines non mutantur, — с показным недовольством проворчал отец Альберт, — и лишь молодежь все дерзостней и непочтительней с каждым поколением. Что тебе потребно услышать от меня?
— Правду хотелось бы.
— Отец духовный, — наставительно произнес старик, — должен внушать своим чадам праведное, удобрять землю душ их благочестием. А не перенимать от них самое дурное, дабы после этим дурным удручать своего духовника.
— Бедняга Курт. Так послушать — он половину Германии научил плохому… Так стало быть, вы мне не всё рассказали? И Мартин не так уж «в порядке»?
— А как сам мыслишь? — вздохнул отец Альберт. — Смятенно ему. Страшно. Чую, он миновал черту, перед коей мог оступиться и пасть в пропасть, но по краю оной все еще ходит, а главное — разумеет, что будет так до конца его дней.
— «Конец его дней», — повторил Бруно медленно. — Понимает ли он, насколько далек этот конец? Готов ли к этому? Что вообще в голове у человека, который делает выбор в пользу вечной жизни? Я об этом хотел у вас спросить, более не у кого, никто более не даст мне ответа. Александер когда-то пытался, но его в эту жизнь ввергли, не спросив, и выбора он не делал, и доволен этой вечностью не был. Вы избрали этот путь сами. Вы, как и Мартин, отдали себя во власть бесконечности добровольно. Пусть средства ваши были иными, но путь вы избрали тот же. Так что было в вашей голове тогда, что сейчас в разуме Мартина?
Старик снова вздохнул, опустив взгляд в стакан перед собою, и долгую минуту в комнате висела глухая, плотная тишина.
— В разуме, — заговорил, наконец, отец Альберт, не поднимая взгляда, — мысль о том, что поистине — эта жизнь не вечна. Долгая всего лишь, безмерно долгая, но не вечная вовсе. Что сей «конец дней» настанет некогда, и верней всего — насильственно, ведь иные средства уже не имеют силы. И это… — старик снова помолчал, катая стакан в ладонях, и тихо договорил: — это утешает. Поддерживает. Мысль сия не дает ужаснуться вечности, укрывает вечность, не дает разглядеть ее и вдуматься в нее, и на первое время сей мысли довольно, дабы не помутиться рассудком.
— Стало быть, — так же негромко уточнил Бруно, — он не оценивает адекватно ни свое состояние, ни свою судьбу?
— Я ведь лишь по себе могу судить, — подняв, наконец, глаза, слабо улыбнулся старик. — А люди различны, сам знаешь, не говоря уж о том, что стригом-то я не обращался, и этого в полной мере прочувствовать не сумею.
— На первое время довольно… А дальше? — не ответив, спросил Бруно. — И сколько длится это «первое время»?
— Лет на десять хватает. А после… После нужна цель. Та самая цель, ради коей был совершен выбор — о ней надлежит вспомнить, извлечь ее из закромов разума, поставить ее перед собою…
— …чтобы теперь уже она заслоняла собою вечность?
— Верно, — серьезно кивнул отец Альберт. — И если цель эта достойна вечности — бытие в целом сносно.
— А что… — Бруно запнулся, подбирая слова, и старик договорил:
— Какова была моя цель?.. Как сказал Мартин, мир слишком велик, а я слишком мал. Знания мира — бесконечны, а жизнь человеческая коротка.
— А этого — надолго хватает?
— Весьма, — не задумываясь, откликнулся тот. — Сперва ты копишь знания, и закрома твои полнятся, и переполняются, и наступает время, когда осознаёшь, что пора перебрать их, отделить зерна от плевел, вымыслы от были, теории от фантазий. И перебираешь накопленное, раскладываешь по сундукам, а после снова — перебрать, рассмотреть, сложить что-то в один сундук, а что-то разделить… А мир тем временем приносит тебе новое знание, и ты вновь, точно полевой хомяк, несешь и несешь его в свои запасники, и они вновь забиваются доверху, и снова ты извлекаешь скопленное и рассматриваешь, раскрываешь старые сундуки и укладываешь что-то вместе с новым или это новое кладешь в особый сундук… Если сие занятие доставляет тебе радость — этак коротать вечность можно долго.
— Но не бесконечно?
— Откуда мне знать, — снова улыбнулся отец Альберт. — Я за сим делом и двух веков не провел. Мне все еще мнится — я в начале пути и из долгой стези не прошел даже двух шагов.
— А Мартин…
— У Мартина цель сильнее, — уже серьезно отозвался старик. — Но и разочароваться в ней проще. Я желал всё узнать, он же желает всех спасти. Если сумеет постигнуть, что всех — не удастся, что можно лишь многих, и лишь в лучшем случае, если малосилие свое не воспримет как бессилие и бессмысленность… тогда сладит и с вечностью, сдружится с нею, сживется, а не будет ею влачим. Не изводись, — по-прежнему без улыбки, но мягко и почти безмятежно произнес отец Альберт. — Есть у меня убеждение, что Мартин совладает и с собою, и с миром. Он горит жизнью и любит ее. Он на своем пути.