— И что ты предлагаешь? — хмуро поинтересовался Сфорца. — Плюнуть и рассчитывать, что передумает?
— Нет, — качнул головой Майнц и, вздохнув, кивнул: — Ждите здесь.
Когда он вышел, кардинал еще минуту стоял напротив двери молча и неподвижно, глядя на закрывшуюся створку с нескрываемым беспокойством и некоторой опаской, и, наконец, медленно развернулся к остальным.
— А вы, отец Альберт, здесь вместо мебели? — раздраженно поинтересовался Сфорца, и сидящий в самом углу старик тяжело вздохнул.
— Осознаю, — выговорил он медленно, — что тебя гложет тревога и одолевает досада, а посему не стану оскорбляться. Однако ж ты и прав отчасти, хоть твои слова и вырвались в минуту гнева, не будучи обдуманными… Будет для всех лучше и для дела лучше, если мой голос будет звучать нечасто и не решительно, если только речи не пойдет о судьбоносных решениях, и хорошо будет, если в нашем круге я буду орудием, помощником, пусть и мебелью, но не решателем.
— И чем вот это — не судьбоносно?
— К чему мне было мешаться, если Альберт всё сказал и без меня?
— Вот говорят, что очутиться меж двумя людьми с одним именем — к удаче, — буркнул кардинал, пройдя к табурету и усевшись, — но меня, чую, Господь за что-то покарал двумя Альбертами… Так вы с ним согласны? Думаете, что мой способ решения проблем наложит проклятье на наше дело?
— Как ты это сказал славно — «способ решения проблем», — улыбнулся отец Альберт. — Хорошо звучит, легко. Бенедикт, правда же?
— Да идите вы оба… — устало отмахнулся Сфорца и, вздохнув, спросил: — Как полагаете, что он задумал? Рассчитывает убедить собрата по обители? Надавит на дружбу? Соврет, что мы откажемся от своей идеи?
— Сомневаюсь, — откликнулся отец Бенедикт многозначительно, и вокруг вновь повисла тишина.
Никто более не произнес ни слова; кардинал так и сидел, поминутно косясь на дверь и нервно хмурясь, отец Бенедикт смотрел себе под ноги, медленно перебирая розарий, а отец Альберт, казалось, и вовсе пребывал где-то далеко, перестав замечать и окружающих, и само время.
Когда Майнц открыл дверь, Сфорца вздрогнул, рывком поднявшись ему навстречу, однако остался стоять все так же молча, глядя на сообщника вопросительно и нетерпеливо.
— Всё.
Голос инквизитора был сухим, как валежник, едва слышным, слабым, точно у истощенного тяжелой болезнью человека, да и выглядел он так, будто вышел из уединенной кельи после полугодового строгого поста и ночного бдения.
— Он не был членом никакого заговора, — все так же тихо и надтреснуто продолжил Майнц. — Он не знает ни о чьих п-планах. Все его отлучки из монастыря по моим просьбам были связаны исключительно с моими расследованиями. В этот раз он явился п-по собственному почину, дабы убедить меня оставить мое с-служение и возвратиться в обитель, ибо здоровье мое оставляет желать лучшего. Ему не удалось, и сегодня он двинется в обратный п-путь. Более он ничего не вспомнит.
Во все той же тишине Майнц медленно прошел к лавке у стены, тяжело уселся и с усилием отер лицо ладонью.
— На чем мы остановились… — произнес он, ни на кого не глядя, и, так и не услышав отклика, сам себе ответил: — Ах да. Abyssus. П-подходящее прозвание, считаю, однако делать его официальным именованием я бы остерегся. Далее п-по плану что?
— Нам нужен святой покровитель, — так же негромко сказал отец Бенедикт, и инквизитор кивнул:
— В самом деле. Без него никак.
***
«Прозвание для сей обители «бездна» явилось как-то само собою, хотя и не было принято всеми единочаятелями тотчас, однако же после вдумчивой дискуссии все согласились, что надо так. Ибо что лучше отражает самую суть этого места? Что более передает ту глубину, что лучше отразит ту беспросветность, в каковую добровольно ввергают себя бывшие грешники, ныне наши братья во Христе?
Надобно заметить, что и сама мысль о основании сей обители не была принята всеми единодушно. Один из братьев, привлеченных Альбертом Майнцем, возмутился и усомнился, сказав, что нет в Писании и трудах Отцов Церкви ничего о подобном средстве избавления от греха, что покаяние должно свершаться в душе мыслью и верою, а все то, что брат Альберт совершает над жаждущими адской кары на земле, суть ересь и недопустимо.
После недолгого обсуждения сей брат решил покинуть тогда еще тайное собрание будущих отцов Конгрегации, а уходя, сказал, что не может терпеть сие, и хотя по-прежнему горит братской любовью к присутствующим, во имя их же блага и спасения душ полагает необходимым раскрыть их планы и предоставить оные на рассмотрение отцам инквизиторам. Все это вызвало немалое смятение в наших рядах, и Его Преосвященство Сфорца даже рвался принести в жертву свою бессмертную душу, взяв на нее грех посягательства на жизнь служителя Господня. «Пусть гибнет моя душа, — воскликнул он горячо, — но я не позволю уничтожить то, что спасет многие души!». Брат же Альберт и брат Бенедикт смирили его, ибо нельзя начинать благое дело неблагим, и не принесет успеха добро, окропленное невинной кровью.
Тогда Альберт Майнц, догнавши в пути возмущенного брата, сам взял грех на душу свою, но грех меньший, ибо не тронул ни жизни его, ни души, а лишь обратился к новому своему умению открывать сердце и вникать в разум. Так он сделал в памяти брата бывшее небывшим, и долго каялся потом за то, однако время показало нам, что деяние его было благом, и я убежден, что Господь отпустил ему сей грех»…
***
Констанц, 1415 a.D.
Отец Альберт подошел к окну, не зажигая света, и остановился, глядя на вечернюю улицу. Уже почти стемнело, но с приходом Собора Констанц перестал засыпать; то и дело кто-то куда-то бежал или шел, или церемонно ехал верхом, или пара девиц совсем не благочестного вида, не скрываясь вовсе, неспешно семенила мимо, хихикая и полушепотом переговариваясь. Вавилоном этот город за годы Собора не назвал лишь немой…
— Нехорошее подобие, — сам себе тихо сказал старик у окна. — Нехорошее…
Глава 8
Утро традиционно началось с разминки — сначала прямо в постели, не вставая, покрутить рукой, помассировать сустав, потом сесть и согнуть-разогнуть ногу; подняться, наклониться, поднять-опустить руки, наклониться, присесть, наклониться… Недовольный организм неохотно, но привычно просыпался, оживал, смиряясь с неотвратимо наступающим рабочим днем, настойчиво намекая, что лечь все-таки следовало пораньше, а не сидеть за отчетами допоздна. Тем паче, что такое служебное рвение совершенно очевидно было отговоркой для себя самого: попросту майстер инквизитор, поминутно поглядывая в темнеющее окно, дожидался возвращения Мартина, застрявшего в лагере паломников что-то уж очень надолго.
Возвратился тот ближе к ночи, проскользнув в выделенную ему комнату еле слышно, и судя по мгновенно воцарившейся тишине, спать улегся сразу же, всю отчетную деятельность, видимо, отложив на утро.
Предположения подтвердились, когда Мартин обнаружился в общей комнате за столом с чернильницей; три исписанных листа лежали поодаль, несколько смятых черновиков валялись рядом, а на листе перед собою инквизитор задумчиво выводил невнятные линии. Фон Вегерхоф молчаливой статуей сидел в стороне у окна с книгой на коленях и игнорировал происходящее с обычной невозмутимостью.
— Поздно вчера вернулся, — заметил Курт, пройдя к оставленному хозяйкой столовому бочонку с пивом и, подумав, нацедил себе половину кружки. — На что-то наткнулся?
— Нет, ничего особенного, — не отрывая взгляда от бумаги, отозвался Мартин. — Просто походил по лагерю, перекинулся парой слов с кем получилось, а потом сходил в город к местному священнику. Паломники пожаловались, что он отказался принимать у них исповедь, и попросили посодействовать.
— И как прошло?
— Нормально, — пожал плечами инквизитор. — С немецким у святого отца неплохо, я справился. Все оказалось ровно так, как я и думал: он попросту испугался связываться с вероятными еретиками, но раз уж сам служитель Конгрегации не просто позволил, а даже и велел стать блюстителем их душ — противиться не стал и в ближайшие дни навестит их в лагере, а также согласен принять любого, кто не станет этого дожидаться и явится к нему сам.