Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Хоэнцоллерн и орденские завернули коней, проигнорировав пехоту, устремившись на остатки конницы, передовой легион двинулся в атаку снова, и в правое крыло влились две тысячи свежих клинков: Жижка повел в наступление своих гуситов. Если бы солнце могло это видеть, оно ужаснулось бы виду этих лиц, этих глаз, осиянных болезненной, одержимой, неуместной радостью пополам с гневом, оглохло бы от криков ярости и наверняка решило бы, что одних лишь этих двух тысяч безумцев могло бы хватить, чтобы смести с лица земли все живое.

С вышины заструилось сильнее, и казалось, что небесная влага растворяет, рассеивает вставшее в оборону войско — еще недавно плотная масса людей и коней как-то вдруг, внезапно распалась, раздробилась на островки. На берега островков набегали волны, накатывали, сжимали, откатывали назад и набегали снова, и с каждой волной островки таяли, сжимались, убавлялись. Волны редели и вновь сгущались, подпитанные свежими ручьями, охватывали гаснущие островки…

Солнце над серой пеленой уже давно взобралось на вершину своего дневного пути и замерло, терпеливо поджидая, когда серая вата избавится от насильно скопленной влаги. Оно не видело, как там, на поле, исчез сначала один островок, потом другой, и в раздробленной темной массе пролегли два широких коридора, и вдалеке, у оконечности одного из них, кто-то вырвался верхом из общей свалки, кто-то так же окруженный всадниками, как и человек в миланском доспехе. Он на мгновение застыл на месте, и если бы солнце могло бросить взор сквозь серую пелену, оно увидело бы, как далеко у правого крыла австрийцев, уже почти смятого и растоптанного, так же замер тот, кого оно прежде видело на поле и в комнате, и миланский доспех его поблек от крови и грязи и местами помят, и шлем не то потерян, не то сброшен.

Солнце могло бы подумать, что время остановилось для этих двоих, и это, быть может, так и было.

Время остановилось, а потом понеслось вскачь, и вскачь понесся вырвавшийся из свалки всадник, окруженный охраной — прочь от тающих островков, от превратившейся в резню битвы, к видневшимся вдалеке холмам. Рыцарь в миланском доспехе рванулся вперед, явно стремясь догнать, но один из окружавших его воинов успел раньше — настиг, перехватил коня за узду, и тот забил копытами, возмущенно и нетерпеливо, и рыцарь в миланском доспехе гневно выкрикнул что-то, но рука держала крепко, и кулак не разжался.

Верховой беглец уже исчез вдалеке, и за ним потянулся неплотный косяк всадников; не будь серой пелены, солнце могло бы видеть, как они погоняют утомленных коней, обойдя холм, миновав собственный лагерь с обозом, устремившись дальше, ни разу не обернувшись назад, туда, где захлебывалось в набегающих волнах поредевшее войско…

Глава 42

Лесистые отложистые холмы и распростертое меж ними поле пребывали здесь эпоха за эпохой, извечные, неизменные, и ждали своего часа, и вот — час пробил…

Первыми начали сдаваться видевшие, как бежал Альбрехт с кучкой приближенных, бросив свою армию на растерзание. Как эта новость исхитрялась расходиться по охваченному резней полю, по раздробленным куцым огрызкам австрийского войска — неведомо, но оружие там и тут бросалось под ноги, на вымокшую землю и тела павших. А быть может, и никак не расходилась тяжелая весть, а попросту даже самому отчаянному рубаке, самому преданному сыну этой земли уже было очевидно, что битва проиграна, а его смерть ничего не решит.

Около тысячи простых бойцов и рыцарей успели вырваться и даже не отступить — удрать, неуправляемо, врассыпную. Их не преследовали, окружали и сжимали оставшихся.

Где-то еще пытались противиться чьи-то клинки, но уже катился над лесистыми отложистыми холмами и распростертым меж ними полем победный клич, и последние островки отчаянного, безнадежного сопротивления затихали, и поднимались руки, открывая ладони, дрожащие от напряжения…

Дождь все так же падал — неспешно, равнодушно, смешиваясь с кровью на телах и земле, смывая жирную грязь с живых и мертвых. Фридрих запрокинул лицо к небу, прикрыв глаза и слизнув влагу с губ; влага была мерзкой на вкус и хрустела на зубах песчинками, растекалась по языку смесью горечи и соли. Примятый шлем, мешавший дышать и видеть, в бою пришлось бросить, и сейчас с волос за ворот, пропитывая одежду, убегали ленивые холодные струи.

Где-то кто-то кричал, громко стонал, кто-то откровенно, не по-мужски, плакал навзрыд, вдалеке захлебывалась ржанием чья-то лошадь, но после грохота битвы мир вокруг казался тихим. Просто в этой тишине кто-то кричал и плакал…

— Мы победили!

Он медленно открыл глаза, опустив голову, и с трудом собрал взгляд на рыцаре перед собой. На его доспехи было страшно смотреть — с такими повреждениями он должен был лежать где-то там, в этом ворохе порубленных и измятых тел, а не лихо гарцевать на пышущем жаром жеребце, не улыбаться из-за поднятого забрала, не салютовать окровавленным мечом…

— Мы победили! — еще громче крикнул фон Хоэнцоллерн и засмеялся — хрипло, сорванно, но искренне, с неприкрытой радостью. — Что за похоронный вид, мы, черт возьми, победили, кайзер Фриц!

Маркграф запнулся, запоздало устыдившись непрошенной фамильярности, и Фридрих растянул улыбку в ответ:

— Да. Мы победили.

— Эх, какая была возможность красиво пасть! — снова засмеялся маркграф. — Слава, почести семье, а то и песню, может, сложили бы… Но не судьба!

— Придется слушать песню о своих подвигах лично, — с напускным сожалением согласился Фридрих.

Тот громко, неприлично заржал и, развернув коня, устремился к тому, что прежде было правым флангом, перекрикиваясь по пути с кем-то из уцелевших.

— Вы победили, — негромко сказал голос справа, и Фридрих, не оборачиваясь, качнул головой:

— Нет, Линхарт. Он все сказал верно. Мы победили.

Бессменный адъютор фон Тирфельдер не возразил, не согласился, лишь молча двинул коня так, чтобы быть чуть впереди, и вокруг снова воцарилась тишина, в которой кто-то кричал и плакал…

Истошно кричащая лошадь умолкла — кто-то прервал ее мучения или смерть пришла, наконец, сама. Редели и становились тише и людские крики, и все слышнее — дождь, шлепавший по раскисшей земле и барабанящий по доспехам…

Невдалеке сгрудившиеся в подобие отряда легионеры разом обернулись к всаднику в миланском доспехе, кто-то крикнул что-то неразборчивое, и десятки глоток подхватили его крик, воздев оружие над головами. Фридрих распрямился, послав ответный салют, и крик повторился — торжествующий, зычный, и теперь можно было разобрать «Победа!» и «Жив!»…

Выждав два мгновения, Фридрих опустил руку с мечом, ставшим вдруг тяжелым, как бревно; медленно, не сразу попав, убрал его в ножны и тронул коня, неспешно двинувшись вперед, переступая через тела, взметая руку в приветственном жесте всякий раз, как справа или слева, или впереди слышалось снова нестройное ликующее «Heil Kaiser Fritz!», и снова растягивая улыбку в ответ на усталые, порой слегка безумные, но непритворные улыбки. Смертельно хотелось сползти с седла и упасть прямо в эту холодную грязь, вытянув гудящие ноги и руки, и чтобы вода так и бежала на лицо, и чтобы тишина оставалась рядом, и холодный воздух вливался в горящие легкие… Нельзя. Надо быть здесь, в седле, выситься над этим ковром из убитых и раненых, чтобы видели — Император жив.

Император жив. Главная фигура, без которой эта победа мало чего стоит. Пали сотни и сотни других, но Император жив…

Убит почти весь отряд, прикрывающий его в этом бою. Погиб верный пес Хельмут. Никогда больше не будут хорохориться и скабрезно шутить повесы Эрвин и Матиас. Остался лежать с рассеченной головой младший брат герцога фон Виттенберга. Потерял почти всех врученных ему богемцев Жижка. Никогда не встанут сотни пеших и конных, чьих имен и лиц он не знает или не помнит.

Но Император жив…

167
{"b":"668843","o":1}