— Лгал… отправлял на гибель людей… подкупал и устрашал…
Впереди, у самых дверей, распахнутых настежь, мелькнула знакомая фигура, на миг показалось знакомое лицо, и чем-то он был важен, этот человек… Но чем? Чем может быть важен какой угодно человек, если погибель близка, если душа погрязла в грехах, если спасения и прощения нет и не будет, если…
— Sub tuum praesidium confugimus, sancta Dei Genetrix[171]! — четко и громко, словно пытаясь докричаться прямо до небес, провозгласил отец Альберт. — Nostras deprecationes ne despicias in necessitatibus! Sed a periculis cunctis libera nos semper![172]
Оддоне Колонна, мечась зигзагами, точно вспугнутый заяц, наталкиваясь на людей вокруг, ударился грудью о столб, подпирающий крышу, остановился на миг, схватившись за него руками, и ударился снова — теперь намеренно, с размаху лбом, и снова, снова, снова, выкрикивая бессвязные слова на смеси латинского и итальянского. Из рассаженной кожи потекла кровь, а кардинал продолжал и продолжал биться о сухое, как камень, дерево. Кто-то повис на его плечах, рыдая и пытаясь обнять, что-то мыча ему в ухо окровавленными губами, и Бруно, прежде чем отец Альберт рывком поволок его к двери, успел увидеть, что в разинутом рте вместо языка плещет кровью откушенный обрубок.
— Местью за брата прикрыл войну… — продолжал бубнить Рудольф, с трудом поспевая заплетающимися ногами за стариком. — Радовался смерти Виттельсбахов… даже младенца…
— Non esse auditum a saeculo, quemquam ad tua currentem praesidia, tua implorantem auxilia, tua petentem suffragia, esse derelictum[173], — упрямо и сосредоточенно продолжил отец Альберт, протиснувшись между двумя кричащими людьми в разорванной одежде, что загораживали проход, пихнул одного из них плечом, протолкнув в дверной проем, и почти вывалился наружу, по-прежнему держа за руки Бруно и Рудольфа.
Глава 36
Солнце лилось в окно щедро и радостно. Даже солнце здесь было иное, домашнее. Небесное светило, бесспорно, по всей Господней земле одно, но это дело разума, знать сие, а дело чувств — насладиться родным домом, родными травами, небом, солнцем, вдохнуть воздух родины.
Фон Ним улыбнулся. За то время, пока нечестивец Косса обитает в Констанце, уж можно было надышаться и свыкнуться. Но нет. Сердце все так же трепетало от одного взгляда на каждый лист, каждый камень под ногами, пылинку в воздухе, и все это было другим, нежели на чужбине. Сердце радовалось и пело. Даже сегодня.
Сегодня, по большому счету, заниматься больше было и нечем. На это заседание Косса уходил сосредоточенным, недобрым, хмурым, и своему секретарю повелел сидеть в рабочей комнате безвылазно, «дабы в единую минуту быть готовым делать, что скажу». Ленце и Гоцци, его подручному, безбожник давал указания особняком. Подслушать, о чем шла речь, сегодня не вышло, но секретарь и без того понимал, что рассчитывает Косса на самое худшее, а распоряжения его — это, верней всего, приказ быть наготове либо драться, либо бежать.
Время сегодня текло неспешно, лениво вытягивая солнце все выше и выше, улица за окном была непривычно пустынна, и в доме царила тишина. Фон Ним сидел над строками весьма потрепанной «La Divina Commedia», каковую перечитывал всегда, когда требовалось убить время, а дел никаких не было или же разум был на оные не способен ввиду усталости либо тревоги. Солнце и тишина парили вокруг, и дом казался безлюдным. Лишь однажды Гоцци деловито прошел в кладовую, где пробыл всего пару минут, вышел оттуда с корзиной снеди и бутылкой и, шикнув на любопытствующего секретаря, вновь удалился наверх.
Тишина стала рушиться внезапно: вот царило безмолвие и пустота — и вот постепенно, издалека, все нарастая, становясь все плотней и ближе, точно обвал в горах, пролился на улицы шум.
Фон Ним поднялся из-за стола, подвинув в сторону книгу, приблизился к окну и выглянул на улицу. Улица уже не была пустынной — вдруг возникли невесть откуда люди, множество разом; люди бежали и спешили, одни молчаливые, с сосредоточенными и перекошенными лицами, другие причитали на бегу, вдалеке кто-то кричал — одни злобно, другие испуганно или изумленно…
За закрытой дверью по коридору торопливо и громко протопали шаги, голос Гоцци выругался, что-то упало, шаги стихли и спустя минуту столь же оглушительно прозвучали обратно. Фон Ним высунулся дальше в проем, оглядев улицу. Коссы видно не было. В коридоре снова затопали мимо его двери, на сей раз оба, и так же спустя минуту оба пробежали обратно, и топот зазвучал по лестнице наверх, и донеслись голоса — нервные, злые, спорящие.
Секретарь снова бросил взгляд наружу, отошел от окна и, пройдя к столу, закрыл книгу. Читальный день на сегодня самоочевидно был окончен.
Топот у двери снова возник и снова стих почти тут же, голос Гоцци что-то просительно заныл на лестнице, и Ленца гаркнул озлобленно:
— Да, я уверен! Заткнись!
Фон Ним нахмурился. Что-то явно шло не так, что-то совершенно точно пошло не по плану — такого за все годы службы при богомерзком лжепонтифике он не мог припомнить ни разу. Ленца всегда был сдержан и чуть презрителен, всегда спокоен, разве что в присутствии своего нанимателя терял хладнокровие, но то был тихий, уважительный страх; увидеть же его таким суматошным и взбешенным до сих пор не доводилось никогда.
Секретарь медленно прошел к двери, приоткрыл створку и вслушался. Оба все так же переругивались — Гоцци жалобно, Ленца раздраженно, но теперь слов нельзя было разобрать, лишь слышен был невнятный гул голосов. Помедлив, фон Ним вышел в коридор, ступая как можно тише, и приблизился к лестнице. Отсюда по-прежнему нельзя было понять, о чем говорят эти двое — похоже, подручные нечестивца ушли в одну из комнат, оставив дверь открытой в запале спора.
Секретарь оперся о перила, постаравшись перенести на них большую часть своего невеликого веса, и осторожно, медленно встал на первую ступеньку. Как странно, сколько уже хожено по этой лестнице, а как-то не запомнилось, скрипит ли она…
Вторая ступенька и третья. Еще шаг — четвертая…
Лестница не скрипела, ступеньки не проседали, и перила стояли под рукой прочно и основательно.
Пятая…
Голоса стали спокойнее и тише, и фон Ним, переведя дыхание, сделал несколько быстрых шагов, преодолев лестницу целиком. За оглушительным стуком сердца, за шумом в ушах он не мог понять, был ли скрип, но голоса не смолкли, не приблизились, все так же продолжая спорить, и секретарь снова глубоко вдохнул, постаравшись выдохнуть как можно беззвучней. В коридор за лестницей фон Ним шагнул на трясущихся ногах, пытаясь теперь не дышать вовсе.
Голоса слышались из второй от лестницы комнаты, дверь в которую и впрямь была распахнута настежь, и сейчас говорил один Гоцци — торопливо, сбивчиво, громким шепотом. Когда до двери осталось около пяти шагов, Ленца снова оборвал его коротким «Заткнись!».
— Но это же будет конец всему, — уже громче и настойчивей отозвался тот. — Просто конец!
— Не будет! — свирепо рявкнул Ленца. — Это чертово копье лежит там которое десятилетие подряд, и всем на него плевать, о нем забыли — все, включая самого короля! С какой стати кто-то вспомнит о нем сейчас?! Ты сложил бумаги?
— Сложил… Но так всегда бывает! Не учли одну мелочь — и всё, всё прахом! Его надо уничтожить! Уже давно надо было, и если это не было сделано до сих пор — надо сейчас!
— Как, я тебя спрашиваю?! — снова раздраженно повысил голос Ленца. — Ты сам войдешь в королевскую сокровищницу и поломаешь его на кусочки, что ли?!
— Но сам синьор Косса мог бы…
— Мог бы — сделал бы, — отрезал Ленца ожесточенно. — Разговор окончен!
Разговор и впрямь стих — резко, разом, словно бы обоим спорщикам кто-то заткнул кляпами рты, и в комнате за раскрытой дверью воцарилась тишина. Фон Ним вовсе почти перестал дышать, пытаясь услышать хоть что-то — движение, шепот, вздох…