— Неужели это бедное дитя, Хуана, тоже арестована? — спросил я. — Она нуждается в особом уходе, у неё ведь такие хрупкие кости. Господь накажет любого, из-за кого пострадает это несчастное больное дитя.
Упоминание о каре Господней привлекло внимание одного из монахов. Он поднял глаза, оторвавшись от поисков «знаков дьявола» между пальцами моих ног.
Я не мог разглядеть лицо инквизитора под капюшоном, но на мгновение мы встретились с ним взглядами. Его глаза напоминали провалы, бездонные дыры, полные яростного чёрного пламени, зазывавшие, нет, затягивавшие в себя, в эту страшную пропасть. В его взгляде угадывалось то же мрачное безумие, что и у ацтекского жреца: тот вырывал бьющиеся сердца и упивался кровью, как вампир.
Закончив проверку, монахи освободили мои руки и ноги и вернули рубаху и штаны, чтобы я оделся. Затем меня повели вниз, в каменный коридор, куда выходили железные двери камер с окошками для подачи пищи. Тут уже было сыро, и мои ноги шлёпали по воде. Когда меня вели мимо одной из дверей, из-за неё донеслись отчаянные вопли и мольбы.
— Эй, там, снаружи! Умоляю, скажите, какой нынче день? Месяц? Слышали ли вы что-нибудь о семье Винсенто Санчеса? Как их дела? Знают ли мои дети, что их отец ещё жив? Помогите мне! Ради любви Господней, помогите!
Монахи открыли ржавую железную дверь и жестом велели мне заходить. За дверью стоял непроглядный мрак, и я непроизвольно замешкался, боясь, что, ступив в эту черноту, провалюсь в какой-нибудь бездонный колодец. Один из монахов толкнул меня в спину: я влетел в каземат, расплескав стоявшую на полу воду, и не упал лишь потому, что, инстинктивно выставив вперёд руки, упёрся ими в каменную стену.
Дверь позади с лязгом захлопнулась, оставив меня в кромешной тьме. Сама смерть не могла быть чернее. Ад не мог быть страшнее, чем это полное отсутствие какого-либо света.
Ощупывая стены руками, я постарался сориентироваться в комнате, если так можно было назвать эту выгребную яму для паразитов. Размер её, от стены до стены, не превышал размаха рук, а единственным спасением от стоявшей на полу воды была каменная скамья. Она, увы, оказалась слишком короткой, чтобы лечь на неё, и я сел спиной к стене, вытянув ноги. Стена позади меня сочилась сыростью, с потолка беспрерывно капало, и, как бы я ни вертелся, эти капли непременно попадали мне по голове.
Одеяла не было, как не было и горшка: видимо, опорожняться следовало прямо на пол. Надо полагать, скоро вода под ногами сменится содержимым моего мочевого пузыря.
Хотя тут было сыро и холодно, но это, похоже, не отпугнуло крыс. Хуже того, я ощущал в помещении также и присутствие ещё какого-то живого существа. Что-то скользкое и холодное коснулось моих ног, и я не сдержал испуганного восклицания. Первая моя мысль была о змее, хотя даже ползучая тварь вряд ли поселилась бы в этом адском каземате. Но если не змея... то что ещё могло быть таким холодным, липким и скользким?
¡Ay de mi!
Холодок страха пробежал по моей коже, но я стал медленно, глубоко дышать, старясь не позволить панике взять надо мной верх. Я знал, что они, эти демоны в монашеских облачениях, большие мастера сеять в душах несчастных неодолимый страх, деморализуя узника ещё до начала допросов. Их тактика почти всегда оправдывала себя, и если я ещё не сломался, то лишь потому, что в своё время отец Антонио рассказывал мне обо всех этих ужасах.
Дрожа от холода, я пробормотал краткую молитву о том, чтобы Господь забрал мою жизнь, но пощадил остальных. Вообще-то молиться мне раньше случалось нечасто, но ведь я стольким обязан дону Хулио и его семье, принявшим меня, как родного. И как только переносит наш наставник это несчастье? Не говоря уж о бедняжках Инес и Хуане. А мой друг Матео? Конечно, он сильный человек, сильнее меня и уж гораздо сильнее дона Хулио и женщин. Но кого угодно выбьет из колеи, если тебя вдруг, схватив посреди ночи, волокут прямиком в Дантов ад, с той лишь разницей, что правит в этом аду не Люцифер, а та самая церковь, что сначала благословила твоё рождение, а теперь благословит и твою смерть.
До чего же несправедлив и жесток этот мир.
95
Шли дни, сменялись ночи, я же не видел и не слышал никого и ничего. Круглые сутки я проводил наедине с собственными страхами. Лишь трижды в день в темницу подавали через маленькое окошко в двери скудную тюремную пищу. Только благодаря этому я знал: прошли очередные сутки моего заключения. Приносили жидкое холодное варево — по существу, воду с несколькими зёрнышками маиса, а по вечерам давали ещё и тортилью.
Монах, приносивший еду, открывал окошко, и я, подавая наружу свою миску, конечно, пытался его увидеть, но мне удавалось разглядеть лишь низко надвинутый капюшон. По моему разумению, эта анонимность преследовала одновременно две цели. С одной стороны, полная невозможность пообщаться с другими людьми должна была оказывать на узников деморализующее воздействие, усугубляя их страхи и ослабляя волю, с другой же стороны — монахи заботились о собственной безопасности. Никому не хотелось стать жертвой мщения: вдруг кто-нибудь из заключённых, сумевших вырваться на волю, запомнит своих мучителей.
Человек, приносивший еду, никогда не произносил ни слова. Я слышал, как заключённые из других камер взывали к нему, иногда кричали, что умирают, молили о милосердии, но он приходил и уходил абсолютно безмолвно, ничем не выдав того, что под чёрной рясой вообще находится живой человек.
На четвёртый день моего заточения, как раз когда я покончил с утренней похлёбкой, лязгнул наружный засов.
Пока я брёл через камеру к двери, окошко для кормёжки открылось, и насей раз внутрь проник свет свечи. Он был тусклым, но мои глаза успели настолько отвыкнуть от любого освещения, что я почувствовал сильную резь, словно в них вонзилось множество тонких и острых шипов агавы.
— Выйди на свет, чтобы я видел твоё лицо, — скомандовал человек со свечой.
Я сделал, как мне велели. Некоторое время огонёк двигался, и я слышал скрип — человек передвигал стул, чтобы иметь возможность, сидя на нём, видеть меня через окошко и говорить со мной. Признаться, сама мысль о возможности перемолвиться с кем-то словом едва не повергла меня в слёзы. Наконец-то я смогу узнать, что стало с доном Хулио и его близкими и в чём именно обвиняют меня.
— Я пришёл, чтобы выслушать признание в преступлениях, совершенных тобою против Бога и Святой церкви, — заявил незнакомец.
Говорил он нараспев, монотонно, как принято у священников, без конца бормочущих молитвы.
— Я не совершал никаких преступлений. В чём меня обвиняют?
— Мне не позволено сообщать тебе об этом.
— Тогда как ты можешь требовать от меня признания? В чём? Я могу признаться разве что в непристойных желаниях, возникающих у меня при виде красивой женщины, или в том, что часто посещал таверну, в то время, когда следовало бы быть на мессе.
— Это признания для исповедальни. Святая инквизиция требует, чтобы ты признался в иных преступлениях. Природа же оных тебе ведома.
— Я не совершал никаких преступлений.
От сырости и холода всё моё тело дрожало; естественно, что дрожь звучала и в голосе. Разумеется, я лгал. Преступления за мной числились, и немало, но ни одно из них не было совершено против Бога.
— Твоё запирательство напрасно. Не будь за тобой вины, ты не оказался бы здесь. Это Дом виновных, так говорят. Святая инквизиция тщательно изучает каждое дело, прежде чем принять решение о заключении человека под стражу, и если уж кто попал в темницу, то его ввергла сюда десница Господа.
— Меня, во всяком случае, бросили сюда не ангелы, а демоны.
— Не богохульствуй! Не говори в таком тоне — ты не можешь рассчитывать стяжать милость Господа, понося Его слуг. И имей в виду, что, если ты не признаешься в преступлениях против Бога и Святой церкви добровольно, тебя подвергнут допросу.