Не дождавшись, когда возок остановится намертво, Пётр, наступая на ноги Льву Нарышкину, выбрался из возка и скатился с высокой насыпи дороги к синеющему кустику, оправленному белизной снега.
Он склонился над кустиком, придерживая рукой подбородок, рыгая и отплёвываясь.
Свита почтительно наблюдала мучения императора, сгрудившись у возка. Конные рейтары окружили место освобождения желудка императора тесным полукругом, не решаясь съехать с дороги в посиневший, но всё ещё толстый слой снега.
Барон Унгерн подбежал почти к самому императору, но почтительно приостановился, стараясь не смотреть в его сторону.
Пётр облегчился и собрался залезть в возок, как малая нужда заставила его растянуть шнур на лосинах и управиться со своей сбруей, нацепленной на тело.
Струя была хилой и слабой, но всё равно выписывала на синеватом снегу замысловатые узоры. Пётр развеселился и пожалел, что струя кончилась и надо отправляться назад.
Он разглядывал узоры желтоватых орнаментов на снегу и затягивал пояс, как вдруг поднял лицо и уставился в голубые яркие глаза, глядевшие на него из-за куста... От неожиданности Пётр замер, и трепет прошёл по всему его телу. Но тут же он увидел, что глаза принадлежат высокой статной женщине в грязной драном платке и мокрой зелёной юбке.
Секунду он глазел на неё, потом опрометью повернулся и бросился бежать к возку.
— Удавленник, — услышал он сзади хриплое слово, сказанное густым низким простуженным голосом.
Пётр приостановился, оглянулся назад. Женщина протягивала к нему руку с толстой суковатой палкой и кричала:
— Удавленник!
Стрелой помчался Пётр к спасительным возкам, к рейтарам и только на самой дороге остановился, чтобы вновь оглянуться и услышать это слово, которое он сам не смог перевести с русского на немецкий.
— Удавленник! — кричала женщина и потрясала своей суковатой палкой вслед императору.
Ошеломлённые услышанным, сгрудились у возка придворные и прятали глаза от царя.
— Удавленник! — ещё раз прокричала женщина и направилась к реденькому леску, чётко выделяющемуся на белом снегу.
— Кто такая, зачем здесь? — посиневшими не столько от мороза, сколько от внезапного страха губами едва выговорил Пётр.
— Юродивая, ваше величество, — подскочил Корф.
— Что она кричит? — требовательно заглянул Пётр в глаза Корфу.
— Да бог её знает, что она кричит, это нечто непереводимое, — нашёлся Корф и заторопил императора, — ваше величество, ветер, простынете...
— Нет, ты скажи, что она кричит? — с таким вопросом завертелся Пётр, заглядывая в глаза каждому из сопровождавших его.
Но все притворялись, что не слышали, не понимают, старались чем-то занять себя, чтобы уйти от ответа на вопрос царя.
Пётр рассвирепел. Значит, что-то худое пророчила ему эта нищенка. Да как она посмела, да как они, все эти...
— Взять! — тонким срывающимся голосом завопил он.
— В железа, в железа, — кричал Пётр, брызгая слюной и согреваясь от внезапного приступа гнева. — В каземат, на гнилую солому, — кричал он всё ещё, хотя рейтары уже поскакали за юродивой.
— Как угодно, ваше величество, — осмелился сказать Корф севшим голосом и побежал выполнять приказание.
— Очистить город от этой нечисти, — бросил ему в спину Пётр бодрым, свежим голосом и вскочил в возок. — Почему они не сидят дома, возле печи, — раздражённо, ни к кому не обращаясь, всё ещё возбуждённо говорил Пётр.
— Ах, государь, — заклоунничал Лев Нарышкин, — был бы дом, а печь найдётся...
Вернулся Корф и затрусил на своей низкорослой лошадке рядом с возком императора.
— Я не позволю, чтобы бродяжили, — злился Пётр, пытаясь как-то сгладить впечатление от своего поведения, — и что ж такое наш генерал-полицмейстер, если он не может их приструнить, этих бродяг?
— Ах, ваше величество, на Руси всегда любили бродяжить, — пытался и Нарышкин вставить своё слово в речь царя, — и всегда бродяжили. Тут уж ничего не поделаешь, такова она, матушка-Русь.
— Да уж, действительно, это вам не Европа, — скривился Пётр. — Варварство, грязь, убогость, невежество, ничтожество...
Он ещё что-то бормотал себе под нос, но вскоре бешеная скачка лошадей, равномерное колыхание возка, и толчки, и тумаки из-за тряской дороги заставили Петра переключить своё внимание на другое. Он опять мрачно задумался, и спутники его уже не мешали императору перебирать свои мрачные мысли. Они знали, с похмелья император всегда немного нервный и злой, лучше не перечить ему, не встревать в его утренние думы...
Всю дальнейшую дорогу до пристани в возке никто не вымолвил ни слова.
Кавалькада с императором быстро удалялась, а в противоположном направлении ехали двое рейтар, между которыми покорно и молчаливо шла юродивая. Она не сопротивлялась, когда ей скрутили руки, когда заставили идти между двух всадников, державших её на верёвке.
Пётр шевельнулся и тихонько спросил у Волкова:
— Что она там такое кричала?
Толстый секретарь Тайной канцелярии императора тут же повернул светлое пятно лица к царю и уклонился от ответа так, как это делал всегда:
— Я далеко стоял, не расслышал...
Пётр раздражённо повернулся к Нарышкину:
— Тоже не слышал?
Лев Нарышкин понял, что хочешь не хочешь, а придётся перетолмачить слово императору:
— Почти непереводимо, государь, а по-немецки что же это может быть?
Он состроил смешную мину, знал, что Пётр всегда хохочет над его подвижной рожей. Но на этот раз царь даже не улыбнулся.
— Да кто их разберёт, что они болтают, эти бродяги, — наконец заговорил Нарышкин нарочито бодреньким тоном, — да тут ещё особенность, засоряют язык уличные слова, словом, если перевести на немецкий, словно бы затянули шею...
— Как-как? — бледнея, переспросил Пётр.
— Вы, ваше величество, надели себе на шею такую страну, взяли такую большую ношу, что, может быть, именно на это и намекала дура... И потом, юродивые всегда что-то бормочут, это как птичий щебет...
— Это не она ли призывала печь блины? — зло осведомился Пётр. — Перед смертью тётки?
Все смешались и замолчали. Тревожная, тягостная тишина повисла в возке, она нарушалась лишь мерным скрипом колёс да гулкими ударами копыт по дороге.
— Мне тоже кое-что докладывают, — резко бросил Пётр в тишину возка. Никто ему не ответил, и только Лев Нарышкин осмелился нарушить молчание:
— На то вы у нас царь-государь...
Пётр мрачно взглянул на остряка, и у того слова замерли в горле.
И снова тишина висела в возке до самой пристани.
Там их ждали... На тяжёлых зимних волнах, очистившихся ото льда, покачивался на воде белый императорский катер, рядом стукалась о его борт шестнадцативёсельная шлюпка.
Взмахнули вёслами дюжие гребцы, разлетелась по сторонам пенная дорожка, и пошёл катер по серой воде Невы, завивая позади бурливый шлейф пены.
Пётр сумрачно стоял на носу катера, смотрел на приближающиеся бастионы Шлиссельбургской крепости. Серые мрачные стены вздымались неприступно, башни зорко и зловеще высились над сизой гладью кое-где покрытого сплошным льдом Ладожского озера.
Пётр передёрнулся. Должно быть, не очень-то приятно сидеть взаперти посреди этого мрачного безлюдья. Ещё раз глянул он вдоль бурлящего колеса воды у борта катера.
Какая неприветливая страна, где ему по воле судеб пришлось стать императором, какая дикость и отсталость! И сразу в мозгу вспыхнуло — милая Голштиния, зелёные дубравы, ухоженность деревень, высокие чистые шпили кирок и соборов, ясное небо над чистеньким, милым, прекрасным уголком земли. Ах, зачем тётка вызвала его сюда, зачем ему эта дикая Россия, зачем ему это варварство, невежество и дикость, где первая встречная женщина тыкает ему в лицо тяжестью надетой на его шею сбруи. Полно, это ли сказала она? Удавленник, вот как она сказала. Это же от русского слова «сдавить, удавить»... И внезапно Пётр понял это слово. Внезапно пелена упала с глаз — она предрекла ему его судьбу...